Я пожал плечами, притворившись, что не слушаю и занят своими мыслями. Всем своим видом я показывал, что, если кто-то хочет меня оскорбить, пусть обращается непосредственно ко мне.
Но никто оскорблять нас не собирался. Впоследствии выяснилось, что «писдюк» – местный эквивалент армейского «духа», и мы слышали это сплошь и рядом. Например, если отдельные старожилы брались кого-нибудь опекать, они так и говорили: «Это мой *писдюк», но еще смешней это выглядело, когда, скажем, вновь прибывшему старику или тому же Леше, мужику лет сорока пяти, издали кричали: «Эй, писдюк, подойди сюда!»
***
Начиная с бутырских «спецов», я, проходя по всем этим лабиринтам пенитенциарной системы, чувствовал, как мир вокруг меня становился все мелочней и нелепей. Внешне это совпадало с расширяющимся постепенно пространством, но на самом деле, видимо, зависело от окончательного установления нашей плачевной стабильности. Попросту говоря, люди обживались и старались выжать из скудного окружения максимум комфорта. Это был мир тумбочек, кипятильников, кроватей, проходняков (это расстояние между кроватями, которым владели как квартирой), мелюстиновых лепней и брюк (гальваническая спецодежда, распространяющаяся подпольно, перешиваемая и имеющая достаточно цивильный вид не в пример выдаваемым хэбешным лохмотьям) и, конечно, тапочек. Войлочные тапочки поносного цвета, с дерматиновой окаемкой и резиновыми подошвами. Их изготовлением подрабатывал каждый второй работающий на швейке, и они сохранились в моей памяти как символ этой странной островной жизни, сотканной из промышленных отходов, примитивных желаний и уродливого быта.
Козлы, блатные, сроксидящие и прочие устроившиеся имели все вышеперечисленное и разительно отличались от оборванного стада этапников. Последние ходили как индийские парии, иной раз за целый день не имея возможности даже присесть, чтобы выпить свой стакан чая с тюхой.
Тюха – замечательное слово, так мы называли кусок черного хлеба, положенный на завтрак, обед и ужин.
Обычно эта армия временных отщепенцев ютилась в телевизионке, слонялась по сектору, стояла у подоконников, разбредалась по гостям. Естественно, со временем она редела. Кто-то начинал помогать администрации и получал за это все блага, шел на различные козлиные должности (шныри, завхозы, бригадиры, контролеры), кто-то обретал «семью», кто-то вступал в чьи-то «писдюки» (вот пишу и смеюсь прям), ну а некоторые еще долго ходили неприкаянными оборванцами и даже отсиживали срок, так и не приодевшись, не понежившись на нижней «шконке», не попив «купечика» с соевой конфеткой в собственном «проходняке».
***
Я наслаждался весной. В мешковатой серой робе, в незавязывающихся ботинках, я ходил по сектору и вдыхал производственные запахи, приятно разбавленные весенним холодцом.
Сектор – это двор двух или трех бараков, огороженный от основной и единственной улицы колонии решетчатым забором. Калитка открывалась автоматически с вахты. Там сидел за стеклянными витражами дежурный по колонии, ДПНК, и безучастно смотрел, как, скажем, куча народу из четвертого сектора трясет калитку. По селектору он грубо спрашивал: «Куда намылились?» Срывая голоса, ему орали: «Четвертый! Четвёртый! Завтрак, мать твою!» Подождав, пока у калитки соберется побольше людей, ДПНК наконец нажимал кнопку на пульте: «Постройтесь, че вы стадом претесь, так, вот ты, ты, иди на вахту, я сказал, иди на вахту, живо, ты почему в тапочках?» Примерно такая речь обычно раздавалась из селектора на всю зону. Все знали, какой ДПНК сегодня дежурит: Трактор, Ватсон, Калинин. У каждого был свой характер, и в смену каждого что-то было можно, а что-то нельзя.