На середине нейтральной полосы добавились звуки выстрелов, это немцы, попрятавшиеся во время артподготовки, вновь заняли свои позиции. Кто-то упал, ещё один, и ещё… Я понимаю, как чувствует себя лошадь с зашоренными глазами – периферийное зрение пропало полностью, осталась только с каждым шагом приближающаяся точка, в которой уместились бруствер, пулемёт над ним и две то пропадающие, то появляющиеся каски. Те, кто напротив, хотят убить меня, мне надо убить их, чтобы жить. Я падаю, надо мной злой мелодией флейты проносятся со свистом пули. Сверху приближается шелест, и взрыв. Ещё шелест, взрыв. Это миномёты. Встать нет сил, ползу. Вперёд стараюсь не смотреть, так как кажется – если подниму глаза, они почувствуют; а так, как в детстве, когда ладошками закрываешь глаза и думаешь, что тебя никто не видит. Мне помогла ложбинка, и я оказался совсем рядом с пулемётным расчётом. Дрожащей рукой, вжавшись в землю, стараясь не выдать себя лишним движением, достал из подсумка гранату, рванул чеку и бросил. Через три секунды рвануло. На поле раздалось «Ура», бойцы заскакивали в окопы. Пьяный от страха и адреналина, я прыгнул туда, откуда ещё несколько мгновений назад вылетала пулемётной очередью смерть. Один фашист не двигался, а другой наводил на меня автомат. С налёта проткнул его штыком, потом ещё и ещё! Чтобы точно убить! Бег по траншее – кто попадался, штыком насквозь. Патронов в винтовке не осталось, расстрелял по дороге, а перезарядить не мог, для этого надо остановиться хотя бы на полминуты, стряхнуть с себя темп атаки, но я находился в состоянии сна, которое меня защищало, выйти из него в реальность – невозможно и страшно.

В этом бою я был ранен, легко, в ногу. Когда и как это произошло, не помнил, да и рану не чувствовал, просто после боя опустил вниз глаза и увидел штанину, чёрную от крови. Уже потом, когда стали возвращаться чувства, пришла боль. В медсанбате провалялся недели три и вернулся в родной полк.

Потом было много наступлений и операций. Мы участвовали в Режицко-Двинской, Мадонской, Рижской и других наступательных операциях. Через полгода я получил свою первую награду.

Война учила смотреть на жизнь по-другому, ценить её, жаждать её в своих мечтах и грёзах. Но одновременно я был готов умереть. Без этой готовности и, даже более того, уверенности можно было сойти с ума. Я попрощался с жизнью и был готов к смерти в любой момент, не желая, но принимая. Это помогло не бояться, до разумных пределов, естественно.

Мать писала часто, я реже. В деревне всё было по-старому, только совсем не осталось мужиков. Регулярно она отправляла мне посылки, в которых лежали, то тёплые носки, то махорка, а то и кусок сала. В январе сорок пятого она написала, что к ней приехала её сестра, которая осталась совсем одна. У неё убили мужа, а детей у них не было. Её приезд был кстати, вдвоём им будет легче.

Конец войны я встретил в Восточной Пруссии. Когда пронеслась весть о капитуляции, нашему ликованию не было предела. За всю свою жизнь я не припомню дня, когда радовался больше, чем тогда. Помню эту радость в тот солнечный майский день. Весть пришла неожиданно. Кто-то из товарищей громко крикнул: «Друзья, война окончилась! Наша Красная Армия победила фашистских захватчиков! Ура!» Мы от радости плакали, обнимались, смеялись. Наверное, такого дня не имели поколения предшествующие и уж точно не пережили последующие.

Демобилизовался я только в 1946 году. До Скопина доехал поездом, а оттуда до села – пешком: хотелось впитать родной запах, вдоволь наглядеться на родные места. Дома была только тётка, мать работала. Увидев меня, выронила тряпку из рук и после паузы бросилась на шею. Через какое-то время прибежала мать, за которой послали. Я выбежал ей навстречу, когда она подбегала к крыльцу. Вдруг, увидев меня, она от неожиданности встала как вкопанная, а затем медленно опустилась на колени, так и пошла ко мне. Я тоже упал на колени, мы обнялись и долго стояли в таком положении, не произнеся ни слова.