– Хотите закурить, пан Квятковский? У меня здесь в портфеле завалялось несколько сигарет и даже целая коробка спичек.

– Большое спасибо. Целую ночь я хотел курить, и только опыт Здралевича утром поубавил это желание. Курите. Черт дерзнул вас дерзить полицейскому. Могло бы быть и хуже. Где-то я видел этого красавчика?

– Это Дылевский, Олег Дылевский.

Пан Цвирка, успевшей в утренней стычке Здралевича с полицейским получить свою долю, сидел, сникший, рядом со Зденеком. Что-то общее было в их облике и в безнадёжно посеревших лицах. Дылевский ударил его не то чтобы за дело. Он не вмешивался в их разговор. Пан Цвирка только закрыл ладонями глаза, чтобы не видеть этого мордобоя. Он так боялся боли. Он всегда боялся, что кто-нибудь ударит его в лицо и выбьет, Езус Марья, глаз. А этот Дылевский огрел его так, что зелёные круги поплыли перед глазами. Потом этот ржавый немец ещё добавил. Да. С этих Дылевских что возьмёшь? Ещё при Польше сидел за воровство, курвин сын, а потом при большевиках матку боску из часовни выломал. Бог с ними, с этими большевиками, они только Бога не любили, но рукам волю не давали. А отец его?! Тоже хорош, лайдак! При большевиках и так и сяк распинался: сын-де за правое дело страдал. Чтоб у него руки поотсыхали! Немцы пришли – бургомистром не то в Осиповичи, не то в Борисов подался. Почуял наживу.

Пан Цвирка всё больше распалялся, думая о Дылевских. Лицо его покраснело. Он тяжело вздыхал и пухлой ладонью тёр отросшую за ночь бурую щетину.

Здралевич улёгся на цементный пол так, чтобы не видеть Зденека и Цвирки. Они раздражали его. Может быть, потому и раздражали, что в них он вдруг увидел свой страх и своё бессилие. Увидел, и испугался своей слабости.

– Как вас зовут?

– Генек. Садитесь рядом. Я не успел поблагодарить вас. Если бы не вы, то я бы совсем разлетелся от удара. Глупо, конечно, получилось. Он искал повода, и я дал его. Самое обидное, что всё это необходимо сносить. Если они все равно убьют нас, то какой смысл сейчас терпеть это насилие?

– Просто мы думаем, что нас выпустят, и из-за этого терпим всё. На какое унижение не пойдёшь – ради жизни.

– А стоит ли?

– Не знаю. В 19-ом я видел, как били одного коммуниста, свои же, русские. Он был весь рана, а смотрел на них с презрением. В 20-ом большевики взяли одного нашего поручика, так он к стенке шёл так, будто его вызовут на бис… Для этого, Генек, какую-то иную психику надо иметь, а не такую, как у нас. Когда я был в уланах, я, наверное, никогда не стерпел бы зуботычины, как сегодня. Тогда я был другой, сам не свой, а как бы во сне или подвыпивший. А сейчас? Сейчас я просто не хочу умирать. Вот пан ксёндз никогда не пойдёт на унижение, а ведь и он не хочет умирать. Не хочет. Иначе вопил бы проклятие швабам. Честь мундира. Он за неё с молитвой на виселицу пойдёт. А вы?

– Знаю только одно, что не смогу пойти на подлость, но личные унижения уже стал переносить. А ксёндз что-то знает. Я слышал, как он говорил с пожилым полицейским. Правда, только конец фразы: «Завтра, в берёзовой роще на одиннадцатом километре». Может, это не касается нас, а я придаю значение сказанному? Бог его знает.

– Нет, не думаю. Он сказал бы, если бы это касалось нас. Какой смысл ему скрывать?

«Ключи от костёла остались у органиста, – думал ксёндз. – Сейчас он откроет двери. Впрочем, кто сейчас придёт? Старики и старухи. Гражина спуталась с офицером из Люфтваффе. Может быть, она попросит его? Не может же она не знать. Хотя, едва ли. До ареста она уехала с ним в Барановичи. Шлюха. Знал бы об этом отец… Тадек напрасно прислал её ко мне. В городе и так много ходит разговоров. «Шлюха»… Органист совсем оглох, а молодой плохо играет…. Здралевич, видимо, ничего не слышал. Жаль мальчишку. Какая красивая была его мать, когда венчалась. Хорошая была пара… Кто же останется без меня в костёле? Отец Антоний из Бернардинов? Очень стар. Хорошо бы закурить….»