– Ты права, – согласился Киш. – Их что-то притягивает. Собственно, это ты и хочешь установить?
Варвара кивнула.
– Наверное, со стороны это странно смотрится, – грустновато улыбнулась она. – Что это за тенетерапевт, который не знает, что людей надо принимать такими, какие они есть? Но мне важно понять, что их привлекает в фигуре Кафки. Как бы отгадать их, понимаешь?
– В сущности, ты о том же самом, – заметил он. – Это разница между знанием и пониманием. Можно просто знать, что Ньютон гений, а можно и понимать, почему. Или даже не так: знать, почему Ньютон гений, невозможно. Можно знать, что он англичанин, физик, математик, астроном, директор Монетного двора, а почему гений, можно только понимать. Также и с людьми: можно принимать их такими, какие есть, а ты хочешь понимать, почему они такие. Поэтому тебя не устраивает простая констатация, что Франц – гений. Большинство знаний мы получаем не рационально, а просто на веру: нам сказали, что Ньютон гений, вот мы машинально и верим в это. Но, по-видимому, это не всегда правильно, и как раз сейчас мы с этим и столкнулись: увидели, как мало рационального объяснения. Наше знание, что Ньютон гений, само по себе ещё не рождает в нас почитания к нему. Поэтому тебе и хочется не просто знать, что Франц гений, но почему он гений. Тем более что в случае с Ньютоном есть хоть какое-то объяснение, а в случае с Францем – никакого. Разве не так?
– Вот ты меня понимаешь! – Варвара признательно погладила его по руке.
– Но почти совсем не знаю! – засмеялся он. – И к чему мы пришли? Мне кажется, надо копать дальше. Надо признать, мой пример с Ньютоном был не очень удачным, мне кажется, он нас только запутывает.
– Почему? – удивилась Варвара.
– Потому что Ньютона при жизни признавали гением, а Франца – нет, – объяснил Киш. – О чём это говорит? О том, что открытия сэра Исаака соответствовали духу и чаяниям времени, а то, что делал Кафка, по-видимому, не соответствовало. На самом деле, с падением Луны и Солнца, я слегка загнул. Ляпнул, не подумав. Думаю, всё было немного не так. Ещё лет за пятьдесят до Ньютона Паскаль – не тот самый Паскаль, который открыл законы давления, а его отец – писал тому самому Ферма, что современной им науке, в сущности, ничего не известно о тяжести и падении тел. А до этого был Галилей со своими знаменитыми опытами по бросанию шаров с Пизанской башни. По-видимому, этот вопрос тогда стоял в научной повестке дня и был одним из центральных. Почему так, не знаю. Возможно, это связано с тем, что первое из пяти доказательств Фомы Аквинского – Фома логически доказывал существование Бога – первое доказательство было как раз через движение. Но, может, и не так, и всё дело было в завершении Ренессанса и переосмыслении наследия античности. Ведь что такое Ренессанс? Это, как пел Высоцкий, «Тишина и безветрие, красота и симметрия» – ясность мира и подражание античной гармонии. Но когда-то Ренессанс должен был закончиться. Понято, что эпохи не начинаются и не заканчиваются в один прекрасный день, но, если брать символические точки отсчёта, то началом Возрождения следует считать (многие так и считают) речь Петрарки, когда его короновали королём поэтов: в ней он и произнёс само слово «Ренессанс». А символическим окончанием Возрождения я бы назвал именно тот момент, когда Галилей полез на Пизанскую башню и стал сбрасывать шары. Он же не просто так туда полез, у него был план, идея. Он заранее знал, что шары одинакового размера будут приземляться одновременно независимо от массы. На эту мысль его навёл Аристотель. Для Ренессанса Аристотель – Академия наук и Нобелевский комитет в одном лице, наивысший научный авторитет. В отношении падения тел Аристотель, по-видимому, рассуждал так: то, что трудней оторвать от земли, то легче и, соответственно, быстрее падает, а то, что легко поднимается, то и не спешит падать. Интуитивно это, наверное, так и воспринимается. Я думаю, если бы в школе не рассказывали про Галилея, наверное, большинство людей и сейчас так считали бы. Но что сделал Галилей? Он обнаружил логическое противоречие: если к тяжёлому телу присоединить лёгкое, подумал он, то оно должно за счёт своей лёгкости замедлить падение, быть таким весовым парашютом. Однако в то же время присоединение лёгкого тела к тяжёлому ещё больше его утяжеляет, и значит, соединённые тела должны падать ещё быстрей, чем тяжёлое само по себе. Возникает парадокс: лёгкое тело и облегчает тяжёлое, и утяжеляет его. Галилей сделал вывод, что здесь возможен только один вариант: масса тела вообще не причём, она никак не влияет на скорость падения, а всё дело в сопротивлении воздуха. Поэтому и стал бросать шары, чтобы проверить свою догадку. Казалось бы, ну и что тут такого? Для нас ничего, но для образованных людей того времени, думаю, это была бомба. И дело даже не в том, что шары одинакового размера приземлились одновременно, хотя и это было большим открытием, а в том, что Аристотель ошибся. Ты только подумай, что это такое – найти противоречие у человека, который написал фундаментальный труд по логике, у основателя логики, как науки. Это потрясение основ и смятение в умах. И самый интересный здесь вопрос: почему никто до Галилея не увидел в утверждении Аристотеля о падении тел логической ошибки? Ведь это не самое сложное рассуждение, а тогда было много умных людей, которые создавали куда более сложные логические конструкции. И, возможно, ответ кроется именно в том, что ко времени Галилея стало чувствоваться, что эпоха Ренессанса уходит, фактически уже ушла. В античности люди думали, что время движется по кругу, и, по-видимому, люди Возрождения, если не умом, то душой, мироощущением, стали разделять это ощущение. А тут снова обнаружилось, что оно движется вперёд, и мир не так ясен и понятен, каким он казался во времена Возрождения. И вот это нарастающее ощущение перехода от эпохи к эпохе, должно быть, и вызвало понимание, как мало людям известно о природе движения. По-видимому, ко времени Ньютона эти вопросы стали одними из самых важных…