Окна были открыты настежь, и всё же ощущалась накуренность. В воздухе летали чешские, английские и немецкие слова. Стоял уверенный галдёж. Здесь они с Варварой незаметно перешли на «ты»: их принимали за пару, они так себя и стали вести. Когда их разносило по разным компаниям говорящих, они искали друг друга в толпе и, найдя, успокаивающе улыбались друг другу: «Я здесь!», а, проходя мимо друг друга, напоминали о себе лёгким прикосновением, которое, очевидно, означало «Помню о тебе!». Несколько заинтересованных мужских взглядов, оценивающих ножки Варвары, заставили Киша мрачно вскидывать бровь.
Возможно, они слегка переигрывали, полусознательно стремясь продемонстрировать больше совместного прошлого и прав друг на друга, чем было на самом деле. Так, по-видимому, сказывались увлечённость новой ролью и стремление поскорей вжиться в неё. Внезапно Киш испытал к окружающим странноватым людям тёплую признательность: благодаря им он проникся спокойной уверенностью, что теперь может относиться к Варваре, как к своей девушке: с лёгкой естественностью обнять её за талию или мимоходом нежно чмокнуть в щёку, так, словно делает это далеко не впервые.
Варвара вовсю общалась с кафкианцами. Обнаружить столько почитателей Франца сразу было для неё несомненной удачей – ведь именно синдром кафкианства и вызывал её научный интерес. Она легко переходила от одного кружка говорящих к другому, чему-то смеялась, поражённо вздымала брови, сочувственно кивала – её можно было счесть за давнюю посетительницу подобных сборищ. Несколько неприкаянный Киш смотрел на неё с удивлением: он впервые видел, как Варвара общается с кем-то ещё. Сам он, дважды споткнувшись о приготовленные к Протесту транспаранты, занялся изучением портретов на стенах штаб-квартиры – благо здесь их было множество, и большинство запечатлевали не Франца, а знаменитых или особо заслуженных кафкианцев. Очевидно, штаб-квартира выполняла ещё и функцию музея самого кафкианства.
На какое-то время они потеряли друг друга, мигрируя по комнатам и комнатёнкам, и Киш, увидев сидящую на подоконнике Огнешку, пошёл к ней болтать. Та охотно поддержала разговор, умудряясь вставлять реплики то в один, то в другой кружок беседующих, а затем снова возвращаясь взглядом к Кишу и каждый раз на секунду задумываясь, словно снова вспоминала, кто это такой. Тем не менее, их общение оказалось достаточно информативным. Огнешка рассказала ему про свою любовь к русской литературе, и особенно, к Гоголю, который явно был близок Францу по духу, потому что, как известно, сжёг свою важную рукопись, и под конец жизни был очень одинок, а ещё она, конечно, в курсе, что великий чешский писатель Чехов много писал о России. Киш, в свою очередь, спросил, давно ли она состоит в кафкианцах, и узнал, что один из небольших портретов в одной из комнатёнок изображает Огнешкиных родителей, так что она здесь, можно сказать, с пелёнок и даже помнит времена, когда штаб-квартире принадлежали не все теперешние помещения, а только половина (комната и комнатёнка). Более того, она уже три года снимает квартирку на втором этаже, над штаб-квартирой.
Потом он записал координаты нескольких московских, питерских, тверских и нижегородских кафкианцев. И, наконец, почувствовав себя на дружеской ноге, решился на прямолинейный, единственный занимавший его, вопрос: какое всё-таки отношение собравшиеся имеют к Протесту, – ведь кафкианство, в сущности, не про это?
– Францу бы это понравилось! – Огнешка вспыхнула застенчивостью и гордостью, словно сообщала о чём-то очень личном. После чего посмотрела на Киша немного удивлённо: откуда у него такое бестактное любопытство?