.

Хотя заявление о конце эпохи было, возможно, некоторым преувеличением, оно отражало то, как кризис повлиял на общественное восприятие роли государства. Во многом так же, как Великая депрессия спровоцировала и кейнсианство, и «новый курс» Рузвельта, ипотечный кризис и последовавшая за ним приостановка межбанковского кредитования поспособствовали – во всяком случае, на какое-то время – дискредитации потока неолиберальной агитации за свободные рынки. Начавшись с монетаризма Милтона Фридмена, этот поток подготовил почву для программ массовой приватизации, а кульминацией его стало всеобщее дерегулирование глобальных финансовых рынков. Таким образом, шлюз оказался открыт, и при том, что общественные нормы все активнее поддерживали гедонистическое самообогащение, все было подготовлено для того, чтобы врожденная людская жадность привела к наступлению глобального финансового кризиса.

С учетом масштаба понесенных убытков – как в реальном секторе, так и на финансовых рынках – в обвинениях недостатка не было. Однако проблематика, стоящая перед нами сегодня, куда сложнее, чем грядущий конец капитализма. Ее истинную суть необходимо рассматривать в контексте вышеупомянутого вопроса Сена о том, какая экономическая наука нужна нам сегодня.

Поскольку жадность была присуща людям всегда, ее нельзя считать единственной движущей силой. Попросту говоря, константа не может быть сама по себе использована для объяснения вариации. Для объяснения требуется что-то еще; что-то, не исчерпывающееся провалом попытки при помощи формальных мер ограничить эгоистические действия, идущие вразрез с общим благом. Это что-то можно интерпретировать только как наличие (или отсутствие) норм, убеждающих акторов следовать золотому правилу: не поступать с другими так, как не хочешь, чтобы поступали с тобой.

От Макса Вебера мы узнали, что существование «протестантской этики» благоприятствует экономической эффективности. Основой аргументации Вебера была идея, что хороший кальвинист должен принять набор норм, соответствующих вере. Если эти нормы, в свою очередь, приводят к накоплению богатства, то это дополнительный бонус, а не самоцель. Самоцелью является образ жизни[45]. В своей менее известной работе под названием «Протестантские секты и дух капитализма», основанной на впечатлениях от поездки по Америке в 1904 г., Вебер рассказывает о том, как люди, знакомясь друг с другом, могут упоминать о своей принадлежности к той или иной вере или церкви, чтобы получить определенный кредит доверия[46]. На территории индейских резерваций, которые посетил Вебер, правовые нормы были в лучшем случае слаборазвитыми. Взаимодействие в рамках сети, основанной на честности и верности, позволяло это компенсировать.

Не так давно Фрэнсис Фукуяма в своей книге о роли доверия и общественных добродетелей упомянул последствия упорных попыток североамериканских протестантов проповедовать свою веру в традиционно католических странах Латинской Америки. Фукуяма предположил, что эти попытки представляют собой «лабораторию для измерения последствий культурных изменений», и пришел к выводу, что переход граждан в пятидесятническую церковь «привел… к достижениям в области общественной гигиены, к увеличению частных накоплений, к повышению образовательного уровня, наконец, к росту дохода на душу населения»[47].

Чтобы не уйти с головой в дебаты о достоинствах крайне неоднозначного тезиса Вебера, давайте вернемся к более общему вопросу о роли норм как ограничений[48]. В частности, давайте отметим утверждение Сена о том, что «ориентированный на прибыль капитализм всегда полагался на поддержку со стороны других институциональных ценностей»