– Вот еще! – воскликнула Софья, – Лично я не собираюсь прощать такое чудовищное унижение. Вы оба бросили меня и оставили в одиночестве. Один – уже давно это сделал; другой – вот-вот собирается. И я уверена, он это сделает, …лицемер.

– Потише, дорогая. Тебе нельзя волноваться.

– Кто бы говорил!

– Ну, правда, Софи, – вступился Салтыков, – Тебе нельзя нервничать. Ежели благополучно разрешишься от бремени, я обещаю помогать тебе всеми силами. И, клянусь, об этой нашей маленькой тайне никто никогда не узнает. Провалиться мне на месте.

– Тебе легко говорить. Сегодня ты здесь, а завтра нет.

– Что ты имеешь ввиду?

– Когда-нибудь ссылка закончится, и ты уедешь отсюда навсегда. Еще и смеяться будешь, какие мы тут все дураки набитые.

– Я не уверен в этом.

– А я уверена. Все уезжают. Кто ж по доброй воле здесь останется, в этой скучной провинции. У нас ни музеев, ни театров…

– Женюсь и останусь, вот увидите.

– Час от часу не легче! – всплеснула руками Софья Карловна, – Женишься на этой невинной девочке Лизе, что ждет своего совершеннолетия во Владимире?! Привезешь ее сюда, в Вятку. Мы будем встречаться семьями. И как мы будем смотреть друг другу в глаза при этом! И где гарантии, что кого-нибудь из нас опять не наделает глупостей?

– И что ты мне предлагаешь?


Николай Васильевич качал головою, слушая как разговор, призванный расставить все точки над i превращается в обычную ругань. Преодолевая собственные обиды, он постепенно приходил к мысли, что Софья Карловна, несмотря ни на что, умная женщина, и она правильно делает, выступая против его предложения жить как ничего не случилось. На Михаила Николай Васильевич почти не сердился, излив всю злость накануне (на лице надворного советника красовались два бледно-желтых пятна, происхождение которых было совершенно очевидно). В конце-концов, и в этом его Софья была права: Салтыков, и вправду, когда-нибудь уедет в свой Петербург, и все забудется.

– Так вот что я скажу тебе, Миша, – подытожила Софья, – Я не желаю больше видеть тебя в своем доме. Слышишь меня? Никогда! Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

– Но позволь…

– Не позволю, – отрезала Софья Карловна, – И оставь себе свою мерзкую карточку.


***


Так гнусно Михаил не чувствовал себя никогда. Его Софи, которую он обожал и боготворил, безжалостно порвала с ним всякие связи. Даже дареное колечко выбросила. И, конечно же, во всех бедах он винил не себя, а любимую женщину.

По дороге Михаил зашел в кабак и напился. Через пару часов, пробираясь от фонаря к фонарю по Воскресенской улице в сторону дома, он рассуждал, практически вслух, мало заботясь как это выглядело со стороны (да и вправду, чего боятся, когда уже ночь).

– И как можно верить женщинам? Ты даришь ей себя целиком, а она в любую минуту может вырвать из груди твое сердце и растоптать!…

Увы, господа. Любовь или дружба для особ женского пола не имеет никакого значения. Все делается в порыве сиюминутного настроения, без долгих раздумий и сожаления. Р-р-раз, и не было стольких приятных минут, проведенных наедине. Р-р-раз, и ты переведен в разряд злейших врагов, от которых позорно и стыдно принимать малейшие предложения о помощи. Ну, как же так! Почему нельзя расставаться с любящим человеком, пусть даже он и подлец, и негодяй, на благостной ноте? Почему нужно рвать, и непременно по самому тонкому и чувствительному месту? Ужели для того, чтобы эта рана не заживала никогда, чтобы ты мучился до конца своей жизни? А еще проклясть человека, и посулить ему многие кары, за оказанное, в сущности, одолжение.

Салтыков не понимал этого. Не понимал, и не хотел понимать Софьиной непримиримости. За что? – восклицал он, хватаясь за очередной фонарь как за спасительную соломинку.