Так закончилась блинная вечеринка. Музыка смолкла, и посетители спешно покинули заведение. Мать сопротивлялась, оскорбляла отца и отказывалась следовать за ним, но ему было плевать. Он схватил ее за волосы, выволок на снег и потащил обратно в «Овчарню».
Им пора было расстаться.
Но напряжение ощущалось не только между ними.
Оно было во всей стране. Это был 1968 год. С наступлением весны вспыхнул весь Париж, и мать увезла меня на несколько недель в деревню, к друзьям, чтобы избежать беспорядков. У меня не осталось никаких воспоминаний ни об этом месте, ни об этих друзьях. Я помню только начало того учебного года.
Я пошел в шестой класс[15], в лицей Тюрго на улице Тюрбиго.
В первый школьный день я добрался до школы пешком от Севастопольского бульвара до улицы Тюрбиго. Практически на каждом углу дежурил автомобиль национальной полиции. Понятно, что никто не удосужился объяснить мне, почему перед лицеем было больше полиции, чем лицейских преподов. Так что я вполне доверился слогану, который кричали студенты, подняв в воздух кулаки: «Свобода самовыражения!»
Признаюсь, моя маленькая детская голова не понимала этого демарша. Они громко и свободно, в полный голос кричали. В чем же тогда их проблема?
Возвращение в школу было бурным. Ученики отказались идти на занятия и перекрыли бульвар. Полиция его разблокировала, лицеисты укрылись в здании лицея и, как только полицейские удалились, снова вышли на бульвар. Это длилось два месяца. Заниматься было практически невозможно. Несколько раз лицеисты из выпускного прорывались в мой класс, чтобы выбросить из окна наши парты и стулья на головы бедным полицейским. В столовой между тарелками нередко можно было видеть булыжник.
В следующем месяце появился новый слоган: «Долой привилегированных!» Это еще больше меня смутило. Все детство я провел босиком, в местечке, где школа была в двух часах езды на лодке, где рыбаки вставали в три утра, чтобы кормить семью, где некоторые пастухи жили в сарае вместе с козами, где даже не было дорог. Мне представлялось, что сами парижане в своих вельветовых брюках-клеш и мокасинах с кисточками и были привилегированными. Но заставить их внимать доводам рассудка представлялось невозможным. Однажды они перерезали тросы лифта, перевозившего этих привилегированных преподов. До сих пор помню оглушительный шум кабины, падавшей с верхних этажей. Удар был такой силы, что нижнюю дверь снесло, и лифт оказался прямо во дворе.
Обычно окончание занятий сопровождалось не звонком, а гранатой со слезоточивым газом. Как только мы видели, что она катится по двору, мы понимали, что пора возвращаться домой.
К сожалению, ребенок ко всему привыкает.
Подразделения полиции стали частью пейзажа, насилие вошло в привычку, преподаватели увольнялись один за другим, кроме преподавательницы французского, активно участвовавшей в восстании, которая велела мне возвращаться домой, чтобы прочитать «Красное и черное» Стендаля.
Она предоставила мне выбор между этой книгой и романом Эмиля Золя «Западня», одно название которого показалось мне обещающим заведомую скуку. В моем дневнике не осталось никаких записей. «Мы все равны!» – кричали во дворе студенты, пока учителя не отказались от своих красных ручек, которыми исправляли ошибки. Мое образование застыло в режиме ожидания.
Мне неизвестно, где в это время был мой отец. Знаю только, что у них с Кэти все было хорошо.
Я снова жил с матерью, на наших восьми квадратных метрах на Севастопольском бульваре. Чуть выше, на углу бульвара, был магазин «Призюник». Можно было срезать там путь, чтобы выйти на другой бульвар. Рядом с «Призюник» был знаменитый книжный магазин «Жибер Жён», который мы называли «Жильбер Жён», что много говорит о том, насколько хорошо мы умели читать. Таким же образом президент США Франклин Д. Рузвельт, в честь которого названа станция метро, оказался переименованным во Франклина Друзвельта.