Я сегодняшний по инерции молчу, продолжая наблюдать за ситуацией и за собой четырнадцатилетним будто со стороны, хотя и вижу всё это прямо из него, из… себя. До сих пор он, то есть я четырнадцатилетний, говорил и двигался сам по себе, так, как ему заблагорассудится, без моего теперешнего вмешательства – так, как он делал это, видимо, в том далёком 1980 году, а я лишь иногда повторял за ним то, что и теперь сказал бы точно так же. Да если б я и захотел тогда что-то сделать сам, без него, думаю, у меня вряд ли б это получилось.

Но теперь – другое дело!

Всё изменилось: подросток во мне вдруг замолчал, растерялся, исчез.

Не знаю, как это выглядело снаружи: судя по реакции окружающих – никак. То есть мой парнишка остаётся на месте, но внутри его точно нет: во всяком случае, я его не чувствую, не слышу! Похоже, от этого незатейливого вопроса учителя он потерял точку опоры, нить мысли; задумавшись над его уничтожающе простой бескомпромиссностью, временно покинул тело. Да и как тут не растеряться? Откуда ему – ну, мне то есть! – тогда было знать, что люди вообще очень разные, что на одни и те же события мы все смотрим по-разному. А главное, что обсуждать это разное со своими близкими людьми – это вполне естественно и даже обязательно, даже если после этого они могут перестать быть таковыми: ну, близкими то есть.

Очень может быть, что именно эти мысли в тот момент впервые посетили меня и я даже что-то высказал в этом духе, но, вероятнее всего, промолчал, что и делает мой подросток теперь, оставив меня один на один перед той своей забытой детской недосказанностью.

Но вот что я сегодняшний скажу на всё это спустя тридцать девять лет с той поры?

Что?

Может, поясню ему, себе, а заодно и всем остальным (всё равно это было так давно, что и не вспомнит, кроме меня, никто), что главное в дружбе – это не боязнь наговорить что-нибудь неприятное, неудобное, обидное другу. И не стремление обойти острые углы в общении, как учит нас великая наука психология, перед которой я, безусловно, преклонялся и преклоняюсь теперь, и не желание пройти мимо, отмахнувшись – мол, пусть всё будет, как будет. А то, что главное в общении с людьми – так как человек существо не просто разумное, но, прежде всего, стадное! – это просто не стать вдруг однажды равнодушным к ним, кто бы ни был перед нами, а уж тем более к родным и близким. Истина в итоге всегда победит, и настоящий твой близкий человек никогда не перестанет быть им – близким, родным.

– Я думаю, – слышу наконец тихий голос паренька, но выдыхаю, кажется, сам: – Александру во взаимоотношениях с товарищами чуть-чуть не хватает постоянства, с друзьями – безрассудства, слепой веры в них и их нормальный авантюризм, немного доверия и… верности, что ли, преданности… – Я смотрю уже в широко раскрытые Санькины глаза: – Чуть-чуть, понимаешь?

– Ин-те-рес-но, – с удивлением, будто видит меня впервые, тянет в замешательстве по слогам Елизавета, вытаращившись на меня. – А что скажешь… ну, вот, к примеру, про Аниську? – увлёкшись, переходит она на сленг нашего класса.

– Анисимов Антон, конечно, очень плохо учится, – серьёзно, не замечая притихших ребят, увлекаюсь и я, повернувшись в сторону одноклассника, – но у него сложная, помнится, ситуация дома, в семье; опять же, компания…

Вот удивительно: откуда всё это вспомнилось вдруг – и имя, и фамилия, и что-то про его семью, компанию, на какой парте сидит? Ведь это говорю я сегодняшний, а не тот четырнадцатилетний, стоя перед своим классом… Помнится, я не любил стоять перед классом и говорить что-то, привлекая к себе всеобщее внимание. Впрочем, не люблю и теперь быть на виду, но сейчас с огромным интересом, даже удовольствием вглядываюсь в забытые лица своих одноклассников. Радуюсь вдруг реально ожившему в сознании целому миру своей памяти: он словно выскочил теперь из ниоткуда, захватив меня целиком, закружил, закружил. Хотя, конечно, не совсем ниоткуда – от моего паренька, ведь сам-то он никуда не делся и остался во мне.