Он валялся на топчане-доске, слушал космическую музыку, блуждал по просторам Интернета, читал, часами лежал, бездумно уставившись в перекрытия сухими глазами, а то спал, не чувствуя, как меняются времена года.

Чаще всего он приходил сюда плакать…

Чердак жил своей жизнью: гудели провода, ветер выл в вентиляции, тонко звенели оставленные издавна листы жести. Шуршание дождя по крыше, воркование голубей и щебет воробьев в проеме распахнутого слухового окна рождали музыку странного мира, который был недоступен никому, кроме него.

Иногда в чердачной темноте вспыхивали два желтых глаза – это приходил дворовый кот Рыжик, потасканный, драный и безнадежно одинокий.

Как кот попадал сюда сквозь закрытые на замки люки – он не знал, но, уважая тайны Рыжика, не выспрашивал, а просто кидал приятелю кусок колбасы и слушал, как тот урчит и вгрызается в гуманитарную помощь. Потом кот спал, отпугивая громким мурлыканьем голубей от окна.

Кот никогда не выходил из темноты, свет фонарика не выхватывал его спящего тельца. Отоспавшись в безопасности, кот исчезал так же неожиданно, как и появлялся.

Он тоже покидал чердак следом за Рыжиком. Часто выбирался на крышу, где сидеть можно было только у окошка, здесь была специальная скоба, за которую привязывались зимой чистильщики снега, вооружались лопатами и сдвигали, сталкивали снежные козырьки, грозившие прохожим будущими сосульками. Снег ухал вниз, нисколько не сдерживаемый невысоким барьером карниза.

На крыше было здорово: можно трогать рукой небо, видеть заход солнца, рассматривать строчки разноцветных огней вечерних улиц и считать лимонные звезды августовскими ночами.

Он мечтал о том, как напишет поэму о метаморфозах города – месяц за месяцем. Стихи чаще всего не складывались и оставались в блокноте словесными недоработанными эскизами…


«Даааааанька!», – доносилось снизу, с балкона пятого этажа. Наверное, если сползти и перегнуться через карниз, увидишь не окна квартиры, а волны электрического света из них.

И он шел домой, тщательно спрятав свои сокровища и отряхнув джинсы от чердачной пыли.

«Где ты шлендаешь?!», – визгливо спрашивала бабка, вечно недовольная его излишней лохматостью, дистрофичностью тщедушного тела и яркой зеленью глаз. Впрочем, ответ ее не интересовал, да и привыкли уже домашние не слышать никакого ответа.

Она ставила перед ним тарелку и отворачивалась к плите или к раковине, гремела посудой, вслух комментируя новости или сериалы кухонного телика.

Он же, поковырявшись в ужине, уходил в свою комнату, тут же включал компьютер…

Три дня в неделю возвращаться с чердака приходилось по свету – приходили учителя, обучавшие его на дому. Он сам предпочел бы интерактивное учение, дистанционное – Интернет словно снимал проклятие заикания, слова лились свободно и легко. Только письменная речь – не устная, да и аттестат по Интернету не получишь, и Данька согласился на уговоры отца и мачехи.

По субботам его ждал логопсих – так он окрестил логопеда и по совместительству психотерапевта Валерия Петровича. Врач верил в то, что пациент скоро заговорит, как прежде, и гордился тем, что удалось преодолеть хотя бы долгое молчание – немоту…


Чердачный мир спасал его и от репетиторов, и от логопеда, и от матери мачехи – визгливой чужой совершенно бабки, от самой мачехи – от испарений ее духов, жадных проворных пальцев и сбивчивого шепота молодой – всего-то на несколько лет старше его, – желающей запретного секса женщины.

Чердак спасал от неумения произнести до конца слово «нет», от собственной слабости, от тайного удовлетворения предательства отца, который предал первым, женившись очень скоро после смерти мамы на этой похотливой самке.