Осенние росы
сменяются зимним дождем —
я снова и снова
рукава одежд выжимаю,
что промокли от слез горючих…

В последнее время государь совсем перестал писать мне, и я тревожилась – уж не проведал ли он о моем прегрешении? Но как раз в эти дни пришло от него письмо, даже более нежное, чем обычно. «Как ты живешь, я давно не имею от тебя весточки…» – писал государь, а в конце письма стояла приписка: «Сегодня вечером пришлю за тобой карету». Я ответила: «Позавчера скончалась моя бабка. Я приеду, как только пройдет срок траура, ведь это близкая мне родня…» – и приложила к письму стихотворение:

Пойми, умоляю!
к холодной осенней росе
добавился ливень —
и от слез разлуки намокли
рукава атласного платья…

В ответ я получила от государя стихотворение:

Не знал я, что вновь
покрылась росою печали
обитель твоя, —
и, вчуже о том сожалея,
невольно рукав увлажняю…

В начале одиннадцатой луны я вернулась во дворец, но жизнь при дворе совсем перестала мне нравиться, здесь все напоминало мне о покойном отце, его образ неотступно витал передо мной. Я чувствовала себя стесненно, неловко, к тому же государыня относилась ко мне все более неприветливо; одним словом, все вокруг мне было не по сердцу. Государь приказал деду моему Хёбукё и дяде, дайнагону Дзэнсёдзи, стать моими опекунами: «Нидзё останется служить при дворе, а вы заботьтесь, чтобы все было так, как при жизни ее отца-дайнагона; наряды и все прочее, что понадобится, выдавайте из податей, поступающих во дворец!»

Конечно, я была очень благодарна ему за такое распоряжение, но самой мне больше всего хотелось поскорее разрешиться от бремени, снова обрести прежнее здоровье, подвижность, а потом поселиться где-нибудь в тихом, уединенном жилище и молиться там за упокой матери и отца, дабы освободились они от круговращения в Шести мирах. Только об этом я помышляла и в конце той же луны вновь покинула дворец.

Монахиня Синганбо, настоятельница обители в Дайго, доводилась мне дальней родней; я решила поехать к ней, участвовать в богослужениях, слушать молитвы. Это был убогий приют, где зимой едва вилась тонкая струйка дыма над горевшим в очаге хворостом. Вода в желобе то и дело переставала журчать, скованная морозом, едва заметны были скудные приготовления к Новому году. И вдруг в самом конце двенадцатой луны, поздней ночью, когда в небе светился ущербный месяц, сюда тайно пожаловал государь.

Он приехал в простой плетеной карете, в сопровождении дайнагона Дзэнсёдзи.

– Сейчас я живу во дворце Фусими, поблизости, вспомнил о тебе и, видишь, приехал! – сказал он, а я удивилась, откуда он проведал, что я живу здесь. Этой ночью государь был со мной особенно ласков, беседовал так сердечно, проникновенно, но вскоре, пробужденный утренним колоколом, поднялся и уехал. Рассветный месяц клонился к западу, над зубцами гор на восточной стороне неба протянулись полоски облаков, снежинки, как лепестки цветов сакуры, падали на подтаявший снег, будто нарочно решив украсить отъезд государя.

Его темный, без гербов, кафтан и такого же цвета шаровары были под стать моему траурному одеянию и выглядели изысканно и прекрасно. Монахиням, идущим в этот час к заутрене, было невдомек, что перед ними карета самого государя. В грубых одеждах, поверх которых было накинуто некое подобие оплечья, они шли мимо, переговариваясь между собой: «Ох, не опоздать бы на молитву!.. А где монахиня Н.? А монахиня такая-то? Все еще спит?..» Я смотрела на них с чувством, похожим на зависть. Но тут монахини заметили наконец самураев, тоже одетых в темное, – они подавали государю карету – и, кажется, только тогда сообразили, кто перед ними. Некоторые с перепугу даже бросились прятаться.