И так всегда: вместо рассвета – белесый, готовый практически к употреблению день, новые, бля, сутки. Иди ты в жопу, мудак лысенковский. Что же ты, козел, сдал Александра Сергеевича, Мент позорный? Где ты был в ночь на 20 августа и третье октября? Равнодушно наблюдал за кувырками демократии? Блядюга, ты замочил неповинных дрозофил? Ты запретил телевидение и пейджеровую связь, ты не допустил факсы? В глаза, блядь, смотреть! Что руки на мудя опустил – стыдно? Раньше надо было дрочить, когда генетики нуждались в подручном материале. Если бы ты не встрял, глядишь она, генетика, наука в общем, шагнула уже так далеко, что тебя не из железа бы отлили, а заморозили, как Майкла Джексона, чтобы разморозить в другой эпохе. Вечно бы жил, а не как сейчас.

Что мне прикажешь теперь делать? Нырнуть под парашют без кислородной подушки? А если не раскроется, он у нее не всегда раскрывается? Я ведь когда об землю ебнусь, вряд ли соколом обернусь. Чай пить? Заснуть? Забыться? Видеть, может прикажешь, сны? Эх, братец… Зачем ты все это устроил? Зря. Тяжело мне теперь на сердце, мне грустно, Тимирязев.

Калистово

Куда ни сунься, что ни вспомни – всюду любовь да пьянка.

Не продохнуть. А хочется уже расстелить клетчатое махровое одеяло на бережку, лечь животом к солнцу и забыться.

Забыться – и прочь-прочь лица, имена, адреса, этикетки, кольетки. Звучит виолончель, вибрируют, набирая ток струны леса через речку. В небе контрапункт организует сверхзвуковой самолет: был звук – хлопок – нет звука. Как просто, как доступно. А ведь над машиною мудрили коллективы, целые конструкторские бюро сходили с ума, размышляя над конструкцией, секретные заводы уходили полностью в запой, наблюдая, как из груды легированного металла родятся совершенные, сверхзвуковые формы.

А так если, без самолета – одна любовь и пьянка. Даже в светлой памяти оказываются они рука об руку.


В посадках блюют мальчишки. В их руках судьба, перед ними возможности, за ними – Москва, а они блюют. Организмы настолько невинны, что от пачки "Золотого Руна" и бутылки безымянного крепленого трое юношей пришли в полное изумление. Они, как я сказал, блюют – и каждый делает это по-своему, строго индивидуально. Только я стою в стороне и писаю на мокрую после дождя осину. Я не пил и не курил, я стоял на шухере. Мне специально не дают пить, не приучают к никотину, чтобы глаз был верным, реакция – безошибочной. Я засекаю случайных прохожих, среди которых могут оказаться родители пьющих в этот момент и курящих. Я – глаза, уши и в некотором смысле, совесть компании.

Писаю и вижу: спускается Оленька с горки. Льет дождь, веет ветер – она, зная красоту, заметив наблюдение не ускоряет шаг. Распущенные волосы, карий взгляд, девчачья походка. Почему два дня назад не дал ей прокатиться на велосипеде? Когда Оленька спустилась, знал – случилось непоправимое, мы никогда не будем вместе, хотя до ее дождливого прохода лично я этого и не планировал.

И вот нынче она в куркинской компании. Они ходят в Дубки, жгут костер, пьют водку, целуются. Она наверняка тоже. Они в восьмой перешли, они умеют и имеют право. Мы, ошалев от экскурсии в посадки как мудаки сидим у шлагбаума и глазеем хмельное возвращение. Мы в проигрыше. Им, друганам, хорошо – они целый день блевали, ничего теперь не соображают. А я трезво рассуждаю – и от этого больно в сердце.

Что и говорить, корявой вышла первая любовь. Да ладно, чего уж… Вместо причащения тайн – долгосрочный шок, вместо возмужания – приступы малодушия в ходе схваток с Котом и Дрюней, вместо впечатлений после каникул – тоска.