Тем удивительнее, что Пушкин начал обширное многолетнее повествование, не зная наверняка, где и когда причалит к берегу. Впрочем, И. М. Дьяконов настойчиво утверждает, что предварительный план «Евгения Онегина» существовал и лишь по случайным обстоятельствам не сохранился. Однако попытка исследователя реконструировать этот план по черновым рукописям не эффективна. Зато признаваемая исследователем импровизационность некоторых принципиально важных поворотов сюжета скорее свидетельствует об отсутствии предварительного плана, чем о его наличии. В сущности, воссоздающий план сам зачеркивает полученный результат: «Все это, разумеется, чисто гадательно»[22]. Гипотеза — прием неизбежный и необходимый, но без убедительной мотивировки он обесценивается.
В позиции Д. Д. Благого, который отстаивает идею о гармоничности «Онегина», наблюдается очевидное противоречие. Вроде бы исследователь признает движение замысла произведения, но настаивает: «О четкости и стройности композиции пушкинского романа в стихах наиболее наглядное представление дает то оглавление — план всего романа, — которое набросал себе Пушкин на следующий же день после того, как он дописал последние его строки»[23]. Но план (фактически оглавление), написанный по окончании произведения, нет оснований считать первоначальным планом; однако именно это предлагается концепцией Д. Д. Благого. Убеждение ученого, что «обширный» план «несомненно» существовал «у поэта при первых же его приступах к работе» над романом (с. 27), аргументировано слабо. Отмечается цельность произведения, но обеспечило ее отнюдь не наличие предварительного плана. Еще есть отсылка к предисловию к первой главе с критикой «дальновидных критиков», которые возьмутся толковать о недостатке плана: для Д. Д. Благого само «упоминание о таком плане показывает, что в сознании самого автора он, безусловно, присутствовал уже с первых же шагов его работы…» (с. 27–28). Иронию поэта поймем иначе: критики по одной главе будут судить о плане целого романа, «даль» которого «еще не ясно» различает сам творец!
Не просто понять авторское размышление в концовке первой главы. Пушкин отмечает такую свою творческую особенность: сильное чувство сдерживает в нем творческую активность («я, любя, был глуп и нем»). Поэт надеется на усмирение страстей.
Поэма объемом песен в двадцать пять — это гомеровский эпос. И не ясно, что имеется в виду: новый замысел поэмы в гомеровском духе, реальный, но не осуществленный (тогда ему и почетное место среди нереализованных замыслов поэта) — или метафорическое обозначение обширного произведения, которое не только задумано, а уже и начато (и даже заканчивается первая песня), и герой не только назван, но и представлен.
Видимо, слово и его суть вступают между собой в непростые отношения. Пожалуй, данные строки грех воспринимать буквально, как серьезное намерение писать поэму в гомеровском духе. «Старца великого тень» вставала в творческом сознании Пушкина в том же значении, что и образ Бояна в сознании автора «Слова о полку Игореве», который чтил опыт великого предшественника, но не мог перенять его стиль, потому что замышлял повествование «по былинам сего времени».
Гомеровские ассоциации постоянны на страницах «Евгения Онегина», начиная с упоминания Зевеса уже во второй строфе романа. Они свидетельствуют, что пушкинская «Илиада», поэма «песен в двадцать пять», не просто обещанное, задуманное, но не осуществленное произведение, а это и есть «Евгений Онегин», создававшийся, вполне естественно, не по замышлению Гомерову, а по деяниям сего времени. Новое время уплотнилось, так что для реализации замысла — в процессе работы — оказалось достаточно трети объема сопоставительного произведения. Его предполагаемый объем указан не категорично, а весьма приблизительно.