Пушкин своей рукой в его кабинете написал тексты крамольных стихов, которые жандармы не смогли бы заполучить при обыске. Б. С. Мейлах трактует поступок поэта как хитрый ход, направленный к предотвращению преследований: когда Пушкин «вызвался» записать «крамольные» стихи «в присутствии Милорадовича, это был весьма умный ход, спутавший планы тайной полиции. Конечно, Пушкин не переписал для Милорадовича всех своих антиправительственных стихотворений…»[68] Послание Чаадаеву 1821 года, даже мысли о самоубийстве в черновом письме к царю — все это Б. С. Мейлах объясняет паническим страхом поэта перед ссылкой. Но отвел ли Пушкин угрозу ссылки великодушием перед Милорадовичем? Нет. Чего же стоят восхищения исследователя демаршем, который не достиг цели?

Пушкин не боялся ссылки, а — поставленный клеветниками в невыносимые обстоятельства — провоцировал ссылку: понятие чести было для него превыше всего. Наряду с этим как не отметить: хотя Пушкину в его отчаянном положении довелось испытать крайне напряженные состояния, его практическое поведение было осмотрительным, авантюризм поэту не свойствен. Вот почему в поступке поэта перед Милорадовичем просвечивает двойная установка. Поэт сознательно идет на великодушие, и оно оценено (Пущину пересказали реплику Милорадовича, сказанную по-французски: «Ах, это по-рыцарски»[69]). Милорадович заступился за Пушкина перед царем. Но Пушкин не мог не понимать крамолы сообщаемых им стихов. Отсюда двойной расклад установки: власть воспринимает поэта как преступника, ссылка обеспечена (совсем не радостный факт, но выбора нет, поскольку нет другого пути пресечь сплетни), однако великодушие поэта умеряет вину — отсюда искомая мягкость наказания (поэту достаточно факта, но его не манят ни крепость, ни Сибирь, ни Соловки). Этого Пушкин добился: официально его даже в ссылку не отправляли, а чиновника по министерству иностранных дел просто перевели из столичной в южную канцелярию того же ведомства, что, естественно, не воспринималось акцией поощрения.

Пушкин выбрал ссылку сам: подтверждают это его поэтические признания. В первом же «южном» стихотворении (элегии «Погасло дневное светило…») находим очень понятное в рассматриваемом контексте, а вне его загадочное заявление, дважды повторенное: «Я вас бежал…» Как может написать такое невольник, убывший из столицы с подорожной «по казенной надобности»? Может — если он воспринимает себя бунтарем, добровольно оборвавшим прежние связи. Этот мотив повторится и в 1821 году, сначала в стихотворном фрагменте письма к Гнедичу: «Твой глас достиг уединенья, / Где я сокрылся от гоненья / Ханжи и гордого глупца…» — затем в послании «К Овидию», где Пушкин назовет себя — «изгнанник самовольный». Мотив возвратится воспоминанием в восьмой главе «Евгения Онегина»: «Но я отстал от их союза / И вдаль бежал…»

Если человек страдает за убеждения, будучи не поколебленным в них, он переносит страдания твердо и гордо. Пушкин имел все основания воспринимать ссылку не как внешнюю кару, но как добровольный разрыв со светской чернью: отсюда его стойкость и непреклонность. Перед отбытием в ссылку Пушкин был с прощальным визитом у Карамзина, заступавшегося за поэта перед царем. Пушкин был вынужден обещать два года не писать против правительства (что давало бы друзьям повод ходатайствовать о возвращении поэта в Петербург), но это не добровольное обязательство, и поэт нисколько не чувствовал себя связанным словом. Именно в первые два года Пушкин был дерзок, в 1821 году написано едва ли не самое решительное политическое стихотворение «Кинжал» (фигурировавшее в протоколах допросов декабристов).