Однажды зябким хмурым вечером, когда колко хлестал по лицу снег, кутаясь в куртку, стоял расстроенный Манько, дрожа и сутулясь, на троллейбусной остановке, курил, нервно покусывая фильтр сигареты, оглядывая ожидающих транспорта людей, которые также как он, сжимались, отворачивались от пронизывающего сырого ветра, как вдруг ему показалось, что над шапками, платками, шляпами и толпе пупом возвысился и пропал мужской черный зонт («Зон среди зимы?!), но снова раскрылся и поплыл, покачиваясь, прыгая, приближаясь.
Манько видел, как ошарашенно, недоуменно, но и не без интереса набщлюдали за ним люди, впрочем, на лице обладателя «трех слонов» следов смущения не обнаруживалось, напротив, была некая снисходительность, жалость к окружающим, надменность. И Манько разозлившись внезапно, как будто получил вызов, схватив юношу, когда тот поравнялся с ним, за рукав, остановил.
– Чего тебе дед? – огрызнулся тот.
– «Ну и хам!» – возмущенно подумал Манько, а вслух произнес: – Хотел узнать, зачем тебе зонт?
– Знаешь, – парень лет семнадцати, симпатичный на вид довольно бесцеремонно и продолжительно осмотрел Манько, затем нажимая на окончания, сказал, – дед, это, конечно, не защита от снега, просто содержу в чистоте и сухости свою совесть.
– Да?!
– А что? Пояснить?
– Попробуй.
– Ты, надеюсь, смыслишь в философии? Бытие определяет сознание. А вокруг столько грязи, и она все липнет, все летит на голову, так что избегая дурного воздействия, прикрываюсь, дабы не видеть и сохранить в чистоте сознание.
– А-а-а, от жизни уходишь.
– Нет, дед. Живу с чистой совестью и весело, надо сказать живу.
Либо Манько ему чем-то понравился, либо парень не пожелал упускать возжности поразмыслить в очередной раз о себе, о жизни, но с непостижимой легкостью он предложил Манько прокатиться в новый район города, обещая веселый вечер и знакомство с интересными людьми, и Геннадий выслушав внимательно и скупо поблагодарив, согласился.
Они разговорились по дороге, познакомились, и Жоржик, – так он представился, – без стеснения ругая Манько за мрачный вид, все дотошно выспрашивал.
– Ты, дед, поражаешь меня, невеселый такой, морщины, мешки под глазами. Пьешь что ли?
– Бывает иногда, – увильнул от ответа Манько.
– А может ты наркоман? – не унимался Жорж. – Ты вот улыбаешься, а глаза грустные. У меня вон приятель, глаза – точь-в-точь как у тебя, вчера за магнитофоном привалил. Я не дал, так он – нож к груди. Глаза пустые, стоит, покачивается. «Давай, – говорит, -маг, а то убью», и давит рукой. Чувствую, лезвием пиджак проколол. «Хана» – думаю. Потом изловчился и врезал ему по «чайнику» Смотри, дед, ты тоже без шуточек. Договорились?
– Не переживай, тоскливо мне, потому и глаза такие.
– Зря, дед, от скуки можно свихнуться. А тебя верно поколотили вчера? Я вижу, что прихрамываешь.
Было дело, – опять увильнул от честного ответа Манько, покосившись на парня.
– Один наверно был, без компании?
– Да.
– Так бежал бы, чего на рожон лезть?
– Не привык я.
– Зря дед. Ну, ничего, сейчас тебе весело будет, обещаю. А тоску брось, у нас не любят тоскливых.
«Веселый парень! – Манько ухмыльнулся. – Что ни говори, чувствуется молодость. Ему кажется, что повсюду огонь и вода, один он разбирается в жизни. Ну что ж, в конечном счете, уверенность – это неплохо. Самоуверенным в жизни, как правило, больше везет. И хорошо, что не строит он воздушных замков…»
В квартире, куда его минут через двадцать привез радушный Жорж, было тепло, уютно, успокаивающе царил полумрак, слегка подсвеченный из углов сверху миниатюрным голубым ночником, и в окно видно было, как летел наискось, подгоняемый порывистым ветром, мелкий, точно мошкара, снег. Манько без приглашения небрежно скинул полусапожки, куртку расстегнул и повесил на вешалку, размотал шарф, снял шапочку-петушок, Жорж щелкнул выключателем – и сразу же выплыл из темноты застеленный бело-голубым стеганным покрывалом из нейлона с маленькой подушечкой диван, полированный журнальный столик на трех кривых ножках с портативным японским магнитофоном, завораживающе засверкал стеклами, ручками книжный шкаф, нежно засияли переливающимся глянцем фотографии рок-групп и звезд мировой эстрады, броско забелел цветами драпированный гардиновый тюль, и краснеющий ворсом, мягкий синтетический палас, приятно поглотил шаги. На нем в беспорядке валялись мелко исписанные четырехстрочными столбиками листы. Жорж поспешно собрал их, не жалеючи сминая в руке, и сунул в ящик письменного стола.