Палило нещадно, мучительно давило жестокими лучами солнце, стиснув зубы, расчетливо-спокойно, сосредоточенно работали запыленные, с грязноватыми потеками пота на лицах, со слипшимися волосами саперы. Тип мин определили сразу – противопехотные, итальянского производства, поставленные на неизвлекаемость со зверской задумкой: взрываются через несколько секунд после воздействия, чтобы увеличить потери и вызвать панику, – и Манько, хватая ртом жгучий воздух, стараясь не думать о прохладных Карпатах в Союзе, шел в каком-то тягостном предчувствии этого взрыва.
Внешне он был спокоен. Он давно научился быть спокойным, чтобы вовремя принять нужное решение (страх леденил тело лишь несколько дней четыре месяца назад), но на душе оставалась тяжесть.
«Что заставляет меня и ребят идти на грани смерти? Сознание долга перед сзади идущим? Или просто – желание выполнить рискованную работенку? Или совокупность всех «надо» и «обязан»? Манько знал, что каждый, кто выполнял присягу, был здесь, выполнял ее на совесть и, ежедневно встречаясь со смертью, злодеяниями душманов, неудобствами и лишениями, не терял человеческого в себе, не вбирал звериного. Он и сам почувствовал, как накипь дури, которую привез с собой с гражданки, здесь моментально выбило, а взамен ее впитался какой-то порыв, одержимость, новь, и на глазах в душе родилось то, что было когда-то у молодежи двадцатых.
«Какой неприятный скрежет. Камни что ли? Хуже, чем пенс пласт по стеклу. Когда же конец этой тропе?… потом будут новые потом… Взводный подхватил желтуху… все на мне. Проклятая жара. Когда же отключиться этот солнечный рефлектор? Скрежет выводит!»
…Манько вздрогнул, рука вылетела из воды, и он с силой, так, что брызги ударили в лицо, хлопнул по ее поверхности, по телу пробежал холодок. И вдруг Манько явственно представил, как paздался невыносимый, бесконечно продолжительный треск за спиной, как все оглянулись и с ужасом посмотрели на него, а он только почувствовал, как из-под ног убегает земля, переворачивается, как пронеслись склоны гор, и перед глазами взошло безупречно голубое высокое небо, этот раскаленный до бела шар, который то приближался, то удалялся, то двоился, то вертелся, и затем наступила сплошная темнота. «Когда же очнулся? Черт его знает. Но не помню больше афганской земли, не помню месяца в Ташкентском госпитале, смутно все, русская речь только запомнилась… в Тбилиси уже… За моим окном росло огромное кизиловое дерево. Там же начал ходить, и каждое движение – как острие ножа в голову… Курорт Саки. Бархатный сезон. Море. Море воды. Песчаные пляжи. Только мы там были не отдыхающими. Сколько было там наших? Я ходил уже с тростью, а ребята лежали без ног… Мне опять повезло. Прекрасные крымские пейзажи. Но почему они отпечатались серыми красками? Разве в ущелье больше цветов?
– Стол готов, Генушка! Сыночек! Ты скоро? – голос мамы за дверью вернул в настоящее.
– Да-да, я сейчас…
С момента приезда минула неделя. Теперь Манько иногда вспоминал, что радовался этому возвращению слишком долго и оттого, что родные лица, привычная домашняя обстановка, двор ежечасно окружали его и оттого, что вновь бродил он по заснеженным светлым улицам любимого города, которые казались еще прекраснее, оттого, что жестокие бои в горах, засады, обезвреженные мины, очищенные километры дорог, песков нестерпимый жар, жажда, голод – все это, к счастью, закончилось, на душе было очень тепло и покойно. Новый период в юности, когда исполнилось только двадцать с хвостиком лет, обещал много хорошего, и Манько, необычно возбужденный, находился в странном лихорадочном ожидании какого-то случая в судьбе, и жил, подгоняя время, чувствуя, как растет, ширится в нем заряд любви и доброты ко всем людям. Но чем дольше длились сладостные минуты радости, тем чаще преследовали его необъяснимые, болезненные приступы тоски. Чего-то не хватало, душа настойчиво просила, требовала, и поздними вечерами, сидя в темной кухне близ зажженной газовой плиты с неприкуренной сигаретой в пальцах, он неотрывно смотрел на потухающий в запотелом окне свет домов через дорогу напротив, опять-таки словно ожидая, сам не зная чего.