В прошлом власть меровингских королей постепенно перешла в руки их заурядных домоправителей (majores domus). Они тоже правили не под своим именем, а под другим, пока, продолжая посягать, не довели дело до того, что Святому Отцу было позволено поставить вопрос перед совестью: кому на самом деле принадлежит королевская власть – некомпетентному наследнику короны или дееспособному истинному главе империи, и Папа Захария принял решение в пользу последнего.
Такое формальное и громкое решение не было принято с намерением разума и рассудка; слово разум, как королевское имя, не было изгнано из философского языка; оно было сохранено и даже внешне получило значение способности, отличной от рассудка и превосходящей его; внутренне, однако, это значение исчезло, так как разум был обличен: Разум был бы против разума, если бы он хотел доверять себе без лишних слов (это называлось слепотой), присваивать себе знание без доказательств (безосновательное, говорилось) и быть выше разума как безусловный авторитет.
Это безумие, начавшись с Аристотеля, принимало самые разные формы в последующих философских школах, вплоть до Канта, который связал Протеуса и заставил его предстать в своем истинном виде. (2)
Непонятен упрек, который в последнее время неоднократно бросали этому великому реформатору: мол, он, возвысив разум над рассудком, что он впервые попытался сделать, перевернул все в философии от низшего к высшему и вызвал в ней вавилонскую путаницу языков. Верно прямо противоположное. Вавилонская путаница языка существовала и раньше и была вызвана тем, что рассудок, по истине, основывался только на чувственности, согласно аристотелевскому изречению: Nihil est in intellectu, quod non antea fuerit in sensu; [Ничто не находится в рассудке, чего не было раньше в чувствах. – wp], но, тем не менее, претендовал на способность приобрести знание и о сверхчувственных вещах, просто продолжая абстрагировать и размышлять и превращая низшее в высшее. Способность увеличивать чувственное знание до сверхчувственного таким образом, без дальнейшего вмешательства, была названа разумом, и утверждалось, что благодаря этому разуму, с его помощью и через него, была действительно постигнута внутренняя истина и создана достоверная наука о ней.
Появился Кант, исследовал вавилонское сооружение и неопровержимо показал, что оно никак не может достичь вершины, пробивающей облака чувственности и касающейся того, что находится за пределами явлений. Или, без обиняков: он показал, что «то, что выдается за познание сверхчувственного, есть лишь идеи, порожденные отрицаниями, объективная истинность которых должна оставаться вечно недоказуемой».
Но как тогда? – Если, согласно рассуждениям и доказательствам Канта, истинное и реальное знание внутренней истины, лежащей в основе явлений, вообще не может быть получено, то не должно ли его учение, как и учение Аристотеля о строгой дедукции, либо закончиться чистым материализмом, либо не оставить даже тени какой-либо внутренней истины для познания?
Однако это должно было бы произойти, если бы доселе неизвестная в философии сила не действовала, чтобы предотвратить это. Появился трансцендентальный идеализм и все опосредовал. Разум, теоретически угасший в рассудке, мог теперь, за пределами рассудка, практически воскреснуть и утвердить веру в то, что стоит выше чувств и рассудка, да, впрочем, и выше самого рассудка, которая превосходила всякое знание.
Недостаток кантовского противоядия против материализма, который неизбежно присоединяется к его рассуждениям и доказательствам, является его слишком большой силой. Он очищает чувственность до такой степени, что после этого очищения она полностью теряет качество воспринимающей способности. Мы узнаем, что через органы чувств повсюду мы не испытываем ничего истинного; следовательно, и не через рассудок, который (так хочет сказать учение) должен был бы относиться только к этой чувственности и был бы совершенно пуст и без всякого дела, без материала, поставляемого ему одной ею. Соответственно, трансцендентальный идеализм или кантовский критицизм, через которые впервые должна была бы стать возможной истинная наука, напротив, позволяет науке в науке, рассудку в рассудке, всем и каждому знанию потерять себя во всеобщей бездне, как если бы не было спасения, если бы разум, только кажущийся мертвым, не вырвался теперь силой из своей ложной могилы, не прорвался через нее, не вырвался снова на свободу, не поднял себя над миром и всем в нем, более блестяще, чем когда-либо прежде, восклицая победным голосом: Се, творю все новое!