Сад вздыхал глубоко,
я дышала рядом влажной землёй,
шуршали перешептываясь листья.
Иду со службы, кончился день.
Двигаюсь не спеша на вечер памяти
человека, покончившего с собой,
проглотив большое количество таблеток.
Вспоминают, как был хорош собой
и талантлив, молчат о том, как страдал.
Как и при жизни, отказывают ему в том,
что был болен и от боли
много раз пытался уйти и ушёл.
Я постою с садом,
сад постоит со мной.
«В поезде напротив меня…»
В поезде напротив меня
довольно потрёпанная молодая дама
с гривой, крашеной хной,
забранной в балетную кичку,
возможно, в прошлом балерина.
Раскрывает большую сумку,
вынимает косметичку, поднимает бровь
и очень медленно подбеливает веко.
Задумываюсь про «веко». Век.
Неловко смотреть на неё и неудобно пересесть.
Красит губы морковно-кирпичным матовым гримом.
Белая комнатная кожа, не бывает на улице.
Достаёт машинку для загиба ресниц и долго держит,
начинаю бояться, что может повредить глаз,
если поезд толкнёт. Достаёт салфетку и вазелин,
чистит и полирует ногти, очень тщательно подпиливает.
Всё это делает показательно, но заторможенно.
Наконец соображаю, она на лекарствах.
Сначала думала, она едет устраиваться на службу
и наводит красоту. Понимаю, что нездорова,
производит что-то интимное на публике.
Может быть, возвращается из психбольницы домой,
где её вряд ли хотят обратно. С такими работаю.
Закрываю книжку, мне выходить.
Она резко говорит, уставившись на меня и вызывающе,
что видела во сне свою мать в гробу с книжкой.
Это она про меня, нападает. Молчу и думаю,
чтó может быть лучше, в гробу и с книжкой,
особенно если рядом термос с чаем.
2011
Памяти Евгения Львовича Мороза
Полчаса в поезде три дня в неделю
смотрю в окно на пейзаж Бодрийяра,
читаю книжку, письма Целана,
и не прислоняюсь – свежеокрашено
твоей смертью. Тебя отправили в лагерь,
где не бывает весен-песен, куда наши смешные слова
ветер не донéсит. Ящик писем с речью семидесятых
на берег вынесет, но не их ублюдочная пена у рта.
Мы-то нищие разбогатевали духом
на недобитом фарфоре, оставшемся после мамы
пустым декором, без функции пищи.
Ты исторический случай
дикции родственной, малопонятной чужим.
Неостепенённый шлимазл академический,
скитавшийся без карьеры с тумканьем в светлой башке
источников и истоков, подозревавший, что рок
или злой гений мог быть задуман иначе.
Помнишь, мы смешивали волосы,
они были неразличимы. На прощанье
пили водку из глубоких тарелок, стаканы упаковав.
Ничего умнее смерти они не придумали в жизни.
Сделай что-нибудь глупое, развяжи на ботинках шнурки.
2011
Батальные сцены: 2 ноября 2012
Это лошади и люди, это женщины и кони,
волки, ослики, собаки, кутерьма и блеск металла,
это Соня и Наташа в жизни нашей и война.
Это Анна, Долли, Китти, грецкий нос без переносиц,
и колена преклонила, бюст без бюста и тритон.
И Бернини и Пуччини жаждут жизни на мосту
пред Сант-Анджело – тюрьмою, это ангельская тема
и барокко и сирокко, зеркала и терракота с отпечатками
тогда (не для паспортных столов) пальцев скульптора.
И кто-то, кто-то некий Никодим, кто поддерживает тело
то ли снятое с креста, то ли просто помутнело,
потемнело чисто поле, стало млосно, так бывает.
Надо всё перечитать и запомнить, чтобы помнить.
Казеин на мешковине, академия Святого,
как мне помнится, Луки припозднилась на полвека,
так бывает только с центром, со столичным разгуляем,
раз – декорум, два – со шпагой резкий выпад в темноте,
только свечи прожигаем, только факелы палим.
Сварщик искры мечет в темень, освещает полнолунье
синеблузник Мейерхольд. Если айсберги растают,
этот город тоже смоет, станет Китеж,