В германском языковом пространстве было два центра китайского вдохновения: Дрезден и Вена. Настоящая китаемания была при венском дворе. Приметы этого увлечения знати были повсюду. Так, первое представление пьесы «Китаец» («Le Chinesi») в 1735 г. было примечательно тем, что в нем одну из ролей сыграла тогда еще 18-летняя Мария Терезия, будущая австрийская императрица[149].
В Германии, прежде всего, Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646 – 1754 гг.) находился под влиянием сообщений иезуитов из Китая. Он состоял в переписке с иезуитом Йоахимом Бови[150], благодаря которой вник в суть учений Лао-цзы, Конфуция и китайской версии буддизма. Эти идеи способствовали развитию идей самого Лейбница об обществе как о едином, постоянно восходящем «со ступени на ступень духовном существе», которое находится на пути прогресса[151]. Библиография на немецком языке об этих взглядах Лейбница чрезвычайно обширна[152].
Иоганн Вольфганг фон Гете (1749 – 1832 гг.) также ощутил на себе сильное культурное влияние Китая. В молодости он был настроен против этого влияния, поскольку поколение «Бури и натиска» отождествляло все китайское с вычурным стилем рококо, но в старости он пришел к признанию литературы Китая, вернее тех немногих текстов, которые он узнал в переводах.
Однако наряду с «китаефилами» в Европе было и немало «китаефобов». Уже в XVII столетии образовалось два совершенно различных европейских представления о Китае: о Китае философов и Китае мужланов. Первая из этих картин была, без сомнения, «продуктом» миссии иезуитов. Вторая – впечатлением купцов, которые имели дело с торговцами и чиновниками страны жестких установлений, презрения к чужестранцам, деспотии.
Этот «другой» Китай отразил в своем «Робинзоне Крузо» Даниэль Дефо. «Китай «Робинзона Крузо» – это страна предрассудков и идолопоклонничества, варварства, примитивности и детского незнания, грязи, ужасающей нищеты и смешной в сравнении с европейской военной системы», – отмечает Вилли Бергер[153].
Очень критическую картину далекой страны нарисовал Гердер. «Китай такой потому, что там нет никакого прогресса, никакого динамичного развития, у него кровообращение как у зверя, который залег на зимнюю спячку, его мораль и законность все время идут по кругу и говорят сотни раз одно и то же, – пишет тот же Бергер о представлениях Гердера в отношении Китая. – Китайская культура в этом кругу без развития остается детской культурой, а китайцы сотни лет остаются детьми вечных законов»[154].
Мода на Китай окончилась с Великой французской революцией. Китаемания как садовое искусство, как искусство внутренних интерьеров была символом знати и богатой буржуазии; революция вырвала социальный фундамент у китаемании[155]. Гегель писал: «История Китая не развивается сама собой… Мы имеем дело со старейшим государством с отсутствием прошлого, государством, которое сегодня так же существует, как и в старые времена. Китай не имеет истории»[156].
Гегель, Монтескье выделяли в устройстве Китая только одну его сущностную черту – деспотию. Не случайно именно так будет в последствии восприниматься все, что лежит на Востоке – через призму отношений иерархии, насилия, несводобы, какие мыслители революционной поры и XIX века видели в Китае.
В России никогда не было такой «любви-ненависти» к Китаю. Это было обусловлено целым рядом факторов, в том числе географических. Две страны граничат друг с другом, и это определяет чувства соперничества, подозрительности и настороженности, какие только бывают у соседей, тесно соприкасающихся друг с другом. Вилли Бергер, безусловно, прав, когда пишет: «Что касается русско-китайских отношений, то они отличались от европейских, во-первых, тем, что они единственные были не морскими, а по суше, и, во-вторых, они были отмечены непосредственно географическим соседством двух огромных держав, которое всегда были обусловлено недоверием, возникшим из-за завоеваний монгольских войск Золотой орды и остаются в политическом отношении латентно напряженными вплоть до наших дней, временами перерастая в кроваво враждебные»