– С чего ты взяла?
– Попробовала.
Я попросил Мону проделать то же самое с ее грудью и посмотреть, что будет, но она отказалась. Заявила, что ей стыдно.
– Стыдно?! Расселась тут нога на ногу, все прелести наружу, а «колобахи» показать боится! Это уже не стыд – это извращение.
Стася рассмеялась.
– Уж это точно, – согласилась она. – Что, собственно, тебе мешает? Подумаешь, грудь показать!
– Не я же беременна, – оскорбилась Мона.
– А Кронски когда придет?
– Завтра.
Я налил себе еще вина и, подняв бокал, воскликнул:
– За нерожденного!
Затем, понизив голос, поинтересовался, не уведомили ли они полицию.
Мой вопрос остался без ответа. Словно давая мне понять, что тема исчерпана, они объявили, что на днях собираются в театр и, если я пожелаю, с удовольствием возьмут меня с собой.
– А на что идете?
– На «Пленницу», – ответила Стася. – Французская пьеса. Все только о ней и говорят.
За разговором Стася пыталась постричь ногти на ногах. Не в силах видеть, как она мучается, я упросил ее предоставить это мне. Когда с ногтями было покончено, я предложил заняться ее волосами. Она пришла в неописуемый восторг.
Пока я расчесывал ее волосы, она читала вслух «Пьяный корабль». Я слушал с нескрываемым удовольствием. Увидев это, она вскочила, сбегала в свою комнату и принесла биографию Рембо – «Сезон в аду» Карре. Не будь тому помехой дальнейшее развитие событий, я бы уже тогда стал ревностным поклонником Рембо.
Такие вечера, должен сказать, были для нас большой редкостью и далеко не всегда заканчивались на столь приятной ноте.
Начиная с визита Кронски на следующий день и отрицательных результатов обследования, все пошло кувырком. Иногда мне приходилось освобождать территорию, чтобы не путаться под ногами, пока Мона и Стася развлекают какого-нибудь особо важного знакомого, как правило, одного из благодетелей, который либо восполнял запасы провианта, либо оставлял чек на столе. В моем присутствии они зачастую прибегали к эзопову языку или обменивались записочками, чиркая их у меня на глазах. А то вдруг запирались в Стасиной комнате и о чем-то безбожно долго шушукались. Даже Стасины стихи становились все более и более невразумительными. Те, по крайней мере, что она мне показывала. Влияние Рембо, поясняла она. Или унитазного бачка, в котором вечно урчало.
Некоторым облегчением были редкие визиты Осецки, присмотревшего уютный шалманчик над похоронным бюро в нескольких кварталах от нашего дома. Мы заходили туда попить пивка и сидели, пока у него не стекленели глаза и он не начинал чесаться. Иногда мне могло взбрести в голову рвануть в Хобокен и я бродил там как неприкаянный, пытаясь убедить себя, что это прелюбопытный городишко. Другой забытой Богом дырой в радиусе досягаемости был Вихокен – туда я ездил главным образом посмотреть бурлеск-шоу. Все, что угодно, лишь бы отключиться от безумной атмосферы наших катакомб, от этих бесконечных любовных песен – теперь они пристрастились петь и на русском, и на немецком, и даже на идише! – от этих таинственных доверительных бесед в Стасиной комнате, от этой неприкрытой лжи, этих занудных разговоров о наркотиках, состязаниях по рестлингу…
Кстати, они и сами на радость мне устраивали время от времени состязания по рестлингу. Вот только действительно ли это были состязания по рестлингу? Трудно сказать. Разнообразия ради я узурпировал иногда кисти и краски и рисовал карикатуры на Стасю.
Исключительно на стенах. Стася платила мне той же монетой. Как-то я изобразил на дверях ее комнаты череп и кости. На следующий день над рисунком был подвешен разделочный нож.