– Твой отец. У него была такая странная двойная фамилия: Потерушин-Сверяба. А ты носишь материну фамилию. Может быть, это и разумно по отношению к тебе… Так вот, Ваня, однажды твоего отца пригласили выступить к красноармейцам…
Настороженность покинула Ивана. Он впитывал слова отцова друга с жадностью и ощущением зыбкости происходящего. Отец оставался для него по-прежнему нереальным, но реально было то, что он воевал и был награжден, как многие другие отцы… А Степан Герасимович рассказывал:
– На той встрече кто-то задал твоему отцу вопрос: «Что вам больше всего запомнилось из войны?» Он ответил: «Морозы и мерзлый хлеб. А в старой русской армии в пайке всегда были сухари». И добавил: «У нас потерь было больше, чем у белофиннов»… Наутро его забрали.
– Не может быть, чтобы только за это! – воскликнул Иван.
– Может, Ваня. Но разговор этот долгий. Давай сначала уберем ту икону? – кивнул на портрет Сталина.
– Нет, – торопливо возразил Иван.
– Хорошо. Дождемся мать…
Иван никогда не видел в такой растерянности мать, обычно уверенную в себе и категоричную. Она слушала Степана Герасимовича, опустив голову, только руки ее находились в беспокойном движении.
– Вера Константиновна, – сказал Степан Герасимович, – в память Трофима – снимите, – показал на портрет Сталина.
Мать неуверенно качнула головой.
– Не могу, – помолчала, спросила: – Что же теперь будет?
– Будет лучше, чем было, – ответил Степан Герасимович. – Если, конечно, дела не уйдут в лозунги. Всякая власть, Вера Константиновна, обманывает народ с помощью лозунгов.
Мать испуганно оглянулась на Ивана, тот равнодушно отвернулся.
– Вам выдадут документ о реабилитации, – сказал Степан Герасимович, – и денежную компенсацию.
Мать слабо отмахнулась: какая уж тут, мол, компенсация, лишь бы самих не тронули.
Гость закашлялся. Кашлял с натугой, прикрываясь белым носовым платком. Кинул взгляд на темное узкое окно, в которое бился крупяной весенний ветер.
– Поздно уже. Пора.
– Где вы остановились? – спросила мать.
– Попрошусь в гостиницу.
– Чего ж в гостиницу? Оставайтесь у нас. Я вам на полу постелю.
– А не стесню?
Он остался. Места на полу как раз хватило на одну постель. Иван улегся на свой сундук, удлиненный двумя табуретками. Мать и Степан Герасимович все сидели, пили остывший чай, вели негромкий разговор. Она спросила:
– А вас-то – за что?
– За троцкизм.
Иван сначала не понял, а уразумев, даже скукожился на своей сундучной постели: живой троцкист! Как же его могли освободить-то? С отцом – понятно: ошибка. А троцкизм разве может быть ошибкой? Мать видно тоже с трудом переваривала услышанное. Заикнулась о чем-то, но смолчала.
– Троцкий, Вера Константиновна, во многом был прав. Хотя позёр и безгранично властолюбив.
– Сколько же вам тогда было?
– Двадцать.
– Значит, и семьей не успели обзавестись?
– Не успел.
– Куда же вы теперь?
– Завтра пойду в обком партии…
Утром Иван проснулся с чувством, что началась новая жизнь. Степан Герасимович уже ушел. Мать глядела в окно.
– Мам, – спросил Иван, – а отцовой фотокарточки не сохранилось?
Она полезла в сундук, в котором хранила всякое старье. Достала с самого дна ридикюль, вытащила маленькую фотокарточку с оторванным верхним уголком. Протянула Ивану.
С фотографии глядел чернокудрый молодец, в белой рубашке, подпоясанной тонким ремешком.
– Фамилия у тебя тогда была Потерушина-Сверяба?
– Была, Ваня.
– Почему же ты ее сменила?
– Нельзя иначе было. Да и поверила я, что он – враг.
– Как же поверила-то? У него же орден за финскую войну был!
– Я беременна тобой была, Ваня. Секретарь райкома вызвал меня и сказал: «Пиши заявление, что отрекаешься».