Вот и сейчас косметики на ней почти нет.
Кожа нежная, тонкая, а на лбу у самых волос – пушок золотистый. Ресницы длинные, брови почти не выщипаны. А волосы темные, тяжелые, как у цыганки, повязаны красной банданой с узорами, а носик такой задорный, и губы пухлые. Хорошо, что без помады. И вся она такая нежная, худенькая, кожа аж светится, и замирает где-то в горле все. Я ее сначала поцеловать хотел, а потом передумал. Во-первых, не очень-то умею. А во-вторых, пусть спит. Я рюкзак, который она принесла, к себе подтянул, замок расстегнул, стал вещи из него выкладывать да по карманам шарить. А там, в верхнем кармане ключ лежит от полуподвала! Это его Натали в рюкзак сунула. Видимо, надеялась, что я вернусь. Сверху в рюкзаке ничего особенного, конечно, не было, ну одежда кое-какая, ножик Джокеровский, причиндалы для подземки: фонарик, комбез, и вдруг вижу – там лаймер лежит. Я его вытащил и сразу же понял, что это Длинный мне свой лаймер оставил. На память! А он же обалдеть дорогой, Длинный на него несколько месяцев рефераты половине класса писал. На городской-то школоте можно было деньги сделать. Но еще я сообразил, что про этот лаймер бюреры наверняка не знают, если я его, конечно, сам не запалю, или кто-то не стуканет. Длинного же батя в десять утра забрал, а Шнурка уже в первом часу убили. Открыл я его, хотел включить и тут слышу, Маришка говорит:
– Не включай… Засекут еще.
Голос у нее спросонья чуть с хрипотцой. Повернулся к ней, а она смотрит, и глаза ее близко-близко. Я лаймер опустил и руками бетон под собой нащупал. А она вдруг усмехнулась и говорит:
– Привет…
– Привет! – отвечаю.
– Не включай, – говорит, – лаймер, а то и сюда бюреры набегут.
– Так это же не мой, – отвечаю, – это же Длинного. Они про него и не знают ничего.
– Может быть, и не знают, – отвечает она, – а может быть, знают уже, – а глаза у нее такие серьезные.
А потом она спрашивает:
– Ну что решил? Бежать хочешь или за Димку отомстишь?
А мне зачем с ней дела обсуждать? Опасно для нее это. Но ответить надо.
– Бежать, – говорю, – всегда успеется. Но только без тебя не уйду, – и снова ей прямо в глаза гляжу.
А она вдруг еще ближе ко мне наклонилась, близко-близко.
– Ты что, – говорит, – Шурыч, мне предложение делаешь?
А я говорю:
– Да! Делаю! – и чувствую, как внутри меня что-то радостно так дрожать начинает, словно хвост у щенка, и думаю, что сейчас я ее поцелую и что вообще у нас с ней обязательно все будет. Все-все. Я сделаю так, чтобы было. И никто мне не помешает!
А она вдруг фыркнула.
– Дурак, – говорит, – ты, Шурыч, и пацан еще, молоко на губах не обсохло!
Как будто у нее оно обсохло! Ей пятнадцать лет всего. Ну она встала, словно меня тут и нет, рюкзачок свой маленький взяла, развернулась, чтобы уйти. Но я не дал. Вскочил на ноги, догнал, за руку взял да к себе развернул. И тут мы в первый раз поцеловались по-настоящему. Ощущение, словно лифт оборвался, и мы стремительно несемся с ней в кабине вниз, а шахта никак не заканчивается…
Насилу я оторвался от нее тогда. Как-то понял, что не надо так, не хочу. Все у нас с ней обязательно будет, но не здесь. Да и она опомнилась. Солнце уже почти село совсем, на крыше еще светло было, а внизу смеркается. Оказывается, она мне поесть принесла и даже бутылку пластиковую с чафе – такая дешевая синтетическая бурда вместо чая. А когда я в один присест съел все, что она притащила, – я даже и не разобрал особо, что там было: пирожки какие-то и пицца еще небольшая, – стало ясно, что ей домой пора, то есть в интернат. Не может же она здесь со мной ночевать. Да и лидер Ираида, которая сегодня дежурит, обязательно донесет, если увидит, что Маришка опоздала или что ее нет. Связался я все-таки по лаймеру Длинного с Серегой, выслушал, как всегда в таких случаях бывает, целый вагон рекламы всякой, а потом мы с Серегой решили, что я Маришку до общаги провожу, а там он ее с пацанами с нашего класса встретит, чтобы Чика или белобрысый не докопались.