Но зачем я всё о грустном? Довольно! Три дня назад заезжал Дядюшка Бу. Видела бы ты его! Отъел себе живот, выглядит дородно, солидно. Развёлся с четвёртой женой, не унывает, ушёл от неё по своему обыкновению с одним лишь чемоданом в руке, оставив старые вещи в старой жизни. Без монетки в кармане, весь в долгах, но довольный и жизнерадостный. Притащил бутылку жуткого пойла! Я порезал хлеб и яблоки, те самые, маленькие, что ты никогда не любила. Мы выпили эту бутылку. Ох, и плохо же нам было наутро! Правда, всё решило купание в океане, он сейчас холодный и освежающий, головную боль как рукой сняло. Дядюшка Бу (помнишь, я рассказывал тебе, откуда у него такое смешное прозвище?) уехал в новую жизнь, навстречу неизвестности, туманно намекнув на очередные прожекты, которые уж в этот-то раз наверняка принесут миллионы. Предложил мне бросить всё и податься на поиски счастья с ним, но я вежливо отказался – моя жизнь здесь. В этом доме, где мы проводили время с тобой, и где на втором этаже, в нашей комнате, до сих пор на полках стоят книги, что я читал тебе вслух в лицах, стараясь подражать профессионалам декламации.
Линда, я не знаю, зачем я всё это пишу тебе. Я повторяюсь, да? То же самое я говорил в начале письма. Но так и есть. Наверное, мне действительно очень-очень нужны эти письма. Так… легче, что ли. Меньше больно. Сколько прошло? Семь месяцев? Восемь? Я иногда стал путаться во времени, а недавно забыл, какой сейчас год на дворе. Поэтому ты не сердись на меня, хоть ты и не прочтёшь ни одного письма. Это не слабость, которую ты презирала, это иное. Может, просто другой вид силы? Я не знаю. Не писать я не могу. Пока не могу – возможно, когда-то всё станет иначе. Хотя, заглядывая в самые недра своей истерзанной души, порой я думаю, что иначе уже не будет.
Линда, на клумбе, что мы строили с тобой из обточенных прибоем гладких камней, зацвели твои любимые астры. Сейчас, как закончу это письмо, я встану из-за стола, нарву букет и пройду сотню метров по тропинке, что стала с недавних пор моим излюбленным и ненавидимым маршрутом. Подойду к холмику, где лежишь ты, и положу туда цветы. Я уверен, что они пришлись бы тебе по вкусу. Вчера после дождя они пахли очень терпко и пряно – так, как тебе всегда нравилось.
С любовью. Твой Александер.
Дылда
Был он весь какой-то нескладный, неправильный. Высокий, не худой и не толстый, не сильный, но и не слабак. Никогда не знал, куда деть длинные руки и ноги, постоянно задевал и ронял вещи, спотыкался на ровном месте, торчал во все стороны сразу и занимал слишком много места в пространстве. Мужики даже имя его толком не запомнили – то ли Григорий, то ли Георгий, а некоторые так вообще считали его Геннадием. Прозвали просто Дылдой – но беззлобно, шуточно. Юморили, конечно, иногда устраивая розыгрыши, но на Севере скучно, и вряд ли кто-то мог всерьёз укорять их за это.
– Эй, Дылда! – вопрошал Дядя Саша, обветренный и матёрый работяга, батрачивший на Севере уже много сезонов. – Подай-ка мне чашку, будь другом.
Дылда тянулся за чашкой, задевал кое-как прикрученную полку, и металлическая посуда с грохотом обрушивалась под всеобщие смешки. Дылда краснел, бормотал извинения, торопливо собирал посуду, безуспешно пытался поправить полку. Его дружески похлопывали по плечу, шутейно ободряли, советовали следить за руками – а также локтями, коленями и прочими выступающими частями тела.
Впрочем, Дылда не обижался. Из-за неуклюжести ему прощалось многое, за что другим вычли бы из зарплаты. Сломанные лопаты, потерянные инструменты, разбитые бутылки и даже одна помятая машина – Бригадир разводил руками, потом ими же укоризненно махал и делил штраф на всю бригаду. Люди не возражали, лишь бурчали недовольно, а Дылда вновь натужно краснел и сбивчиво просил прощения.