Ты мне всю ночь спать не давал, так вертелся, сказала она.

Ты спала ж.

Проснулась. Куда это ты сейчас ходил?

Дрова рубил.

К чему это?

Он поднялся к очагу. Огонь жив в сгребках, и он бережно подул. По зашипевшим угольям заскакала зола, и он ее разгреб и растопил, подложив мха, а тот защелкал и затрещал, пока жадно не взметнулось пламя. Он взял бруски торфа, и сложил их сверху, и посмотрел, как дым ластится к торцевой стене, чтобы сонно улечься наверху вокруг низких стропил, а потом провел рукою над пламенем.

Детка проснулась, и выбралась из постели, и подошла к нему. Он сгреб ее к себе на колени и пальцами оправил путаницу волос. Детка завозилась, и он снова опустил ее и нагнулся вперед, упершись локтями, а руками теребя себя за щеки. Сара за ним наблюдала. Лицо у него чащоба темной щетины, и как тенями глаза ему заливает так, словно робел он от света. Он заметил ее и покачал головой.

Открылась дверь, и мать поставила ведерко у стола, и запахнула на себе платок потуже, и опять вышла.

Они поели брахана[2] из деревянных плошек под плеск огня, комнату полнило молчаньем. Каждый по очереди смотрел на него, а он не отрывал взгляда от пола, потом же поднял голову и тихо заговорил. Тошнит меня, что вы на меня глядите так, будто я что-то должен сделать. Хер с ним, значит, сделаю.

Сара отставила плошку на стол. Койл встал. Костюм Джима там, в доме?

Мать на него глянула. Не. Тута он. А тебе зачем?

Пойду да парой слов перекинусь. Попрошу Хэмилтона оставить нас в покое.

Сара подняла голову. Никуда ты не пойдешь, сказала она.

В голосе ее теперь тревога, переуступает главенство его голосу, тихому и ровному.

Пойду-пойду. Схожу да вразумлю этого человека.

Сара встала и осталась стоять перед ним. Не пойдешь. Сам же знаешь, не из таковских он. Нету в нем никакого разума. Ты все только спортишь.

Он глянул на нее, не мигая. Хаханьки-ха, сказал он.

Она положила руку на плечо ему и посмотрела в глаза. Он уставился на нее в ответ, кулаки сжались до белых костяшек, а потом развернулся, и дернул дверь нараспашку, и встал там, дыша полной грудью. Они за ним наблюдали, детка с плачем вскарабкалась матери на колени, и они слушали, как он тихонько ругается.

Вот вошел он обратно и встал руки в боки, вперившись в жену, а она отказывалась на него глядеть. Из другой комнаты вышла старуха с костюмом через руку и протянула ему, а Сара сорвалась с деткой от стола. Дурень, сказала она.

Рот у его матери скривился, а глаза сощурились, как у кошки. Ох уж этот молодой Хэмилтон, сказала она. Так-растак его бодахову[3] башку.

* * *

Вышел он пешком под небом насупленным и неопределенным. С запада перла наковальня со срезанной спинкой, а на холмах далекая дымка дождя. Костюм он надел обтерханный по манжетам, и на нем были башмаки, хотя предпочитал он ходить босиком, а под касторовым картузом своим прослушивал замыслы разговора как мужчина с мужчиной, от которого все уладится. Вот послушайте-ка. Не-е. Я вам попросту говорю.

Он двинул по перевалу Толанда там, где мир сгустился в зелени, и вышел на реку, огибавшую всю его длину. Перешел ее вброд по хребту из камней, и широким шагом поднялся по склону сквозь расступавшиеся камыши, и отыскал проселок – шел он с мощью человека, нацеленного на что-то одно, а когда небо раскрылось, не остановился, проселок от дождя размяк, и башмаки его пачкались в мякоти под ним.

Небу еще было что дать. Дождь падал плотней, и он остановился под деревом и сгорбился на корточках. Картузом облепило ему голову, и дождь капал на лицо. Костюм испятнало темным, кожу холодило. Он слушал, как позвякивал полог листвы и раскатисто трещала сорока, и уловил взглядом птичку над собой, посмотрел, как порхает она по дереву, а лазоревый поясок ее сияет. Подле него безликие желтые диски скерды обихаживались шмелем толстым, как его большой палец на руке.