Это о ней: «В осколке спектра заключен, травою окаймленный эллипс, без грусти рос, и цвел колеблясь, бездонный пруд иль долгий сон. О чем умалчивал, леча листву от бликов, как от боли? Припрятав ряби своеволие, о чём? – о счастии молчал. Он замкнутость нагого тела так отражал, как ты хотела, и неповинен в колдовстве. И ты была спокойным чудом, тем сном, тем эллипсом, тем прудом, бездонным счастьем на траве». Этот сонет я позже написал. Нет, она была если и чудом, то совсем не спокойным, и мы не лежали рядом на траве, и я так никогда и не увидел её нагой. И это, в более абстрактном обличии, тоже про неё: «Я жил у границы вселенной, у белой оштукатуренной стенки. Жил с подругой – голландскою печкой, у бесконечной – стены. Были вы влюблены? В плоскость или Евклида? Или красную женщину, нарисованную на снегу? Или простую игру выворачивания пространства – трансформации вместо странствий и забытье вместо гор? Пир и спор? Математику и невозможность? Или дьявольскую таможню, сортирующую фотоны – упакованный мир бездонный, синь за дверью бетонной? Принцип Паули и запрещенное солнце там, за стеной? Поцелуй меня, саламандра, мой маленький протуберанец, мне страшно и слишком светло». Она видела все мои стихи. Она сказала, что ничто не может заменить гор. Я больше никому не посвящал стихов, и вообще со стихами вскоре расстался.
Это всё была моя вина или беда, или я выиграл в лотерее мою жизнь, какой она была, не в Москве, не с ней. Наверно, с этого начался у нас новый ледовый период. Поцелуев больше не было. У неё больше не было времени. Она ишачила на какого-то профессора в вонючей лаборатории. В каникулы она шла в тяжелые походы, и на байдарках по дальним рекам, и на лыжах, и в горы. Нормальный влюбленный парень побежал бы за ней. Много пар поженились после того, как девушка забеременела в походе. Но моё физическое развитие так же отставало, как сексуальное, я совсем не этим интересовался. Мы постепенно перерастали в брата и сестру. Она обо всём мне рассказывала. Она рассказала, как в горном походе на нее навалился парень в соседнем спальном мешке, и она не протестовала, не подала знать. У них было в нашей группе такое содружество полудев, они называли себя «белыми собаками». Это было тайное содружество, но она знала, что может мне всё доверить. К выпуску, может быть, не больше половины наших девочек «почернели».
Она рассказала мне, что влюблена в парня старше курсом, который стал потом известным композитором. Он никогда об этом не узнал. Позже, уже после выпуска, я один знал, что она тайно встречается со своим будущим мужем. Это он, на пять лет ее младше, сидит сейчас у её постели, это у него украл её Альцгеймер. Они работали вместе, компания расходилась в разные стороны, а потом они двое сходилась опять, прежде чем поняли, что не от кого прятаться. Он был её единственный мужчина. Они так и публиковались вместе, потом даже втроем с сыном. Она родила уже под сорок, после нескольких выкидышей, я о ней всё знал.
Она окончила институт с красным дипломом, осталась в аспирантуре на кафедре физической химии, и работала там до пенсии. А мне диплома с отличием не дали из-за тройки по химической технологии, которую влепил мне дурак преподаватель из-за того, что я не знал, каков объем какого-то реактора, а может быть, из-за того, что был настолько нахален, что сказал, что этого и не нужно знать. И в аспирантуру меня не взяли, может быть, даже не потому что нет красного диплома и еврей, а потому что М.Д., которая на физхимии всем заправляла, по-лесбийски ревновала К. ко мне. Мы с К. обсуждали между собой эту гипотезу. Сыркин и М.Д., когда были рядом, составляли гротескную пару, он маленький и суховатый, она высокая и расплывшаяся. Но она была знающа и интеллигентна. К. привела меня много позже к ней в гости, и она признала, что была ко мне несправедлива. Но я должен её за это поблагодарить. Хорошо, что я не застрял, как К., в квантовой химии, занудной и тупиковой области. Но у меня всё равно не хватило бы на это терпения. Я занимался более интересными и разнообразными делами. Даже слишком разнообразными, оттого и не достиг высот. М.Д. умерла жутким раскаленным летом 72-го, когда Москва была затянута дымом горящих торфяных болот.