Что является одной из важнейших основ святости? Как по мне, так это доброта. Но далеко не всякая. И бабушка, и дед были добры ко мне, но доброта их являлась совершенно разной. Хоть бабушка большую часть времени оставалась приветлива и нежна со мной, но я, немного подросши, быстро понял, что ее доброта зависима от текущего настроения и при хорошем раскладе неизменно бывает громкой, с фанфарами и салютами, а при плохом – исчезает по легкому дуновению ветра. Помню, как-то раз она, будучи явно не в духе, выломала лозину и стеганула меня ею поперек спины за какую-то обыкновенную детскую шалость или оплошность, а уже через минуту, сбиваясь с ног, неслась ко мне со свернутой красной ковровой дорожкой в руках под грохочущие звуки оркестра, что-то причитая про милость и прощение. Хоть я и любил ее, бабушку, своей детской любовью, но никакой святости в ней я не ощущал, даже несмотря на то, что по ночам старушка верно продолжала молиться своему Богу и о чем-то его упорно упрашивать.

Дедова же доброта была абсолютно другого калибра. Он не размахивал руками и не восклицал, захлебываясь от прилива чувств, нет. Его доброта была тихая и тоскливая, полная грусти и какого-то непомерного сожаления. Как будто в один день он скрылся от окружающих людей в граненом стакане, но впустил в свое сердце целый мир, ни разу не заслуживающий этого, и оставил его внутри, закрыв глаза на обиду и боль, что тот ему причинял. Дед-то и век свой доживал в полном одиночестве, на недостроенной даче, вдали от всей родни. Спал прямо в одежде на самодельной кушетке возле печи. Невзирая на то, что, по сложившемуся в нашем семействе мнению, дед являлся человеком слабым, ненадежным и полным так называемых пороков, мне он отнюдь не казался таким, каким его настойчиво рисовали. Для меня он был тем, на кого спускали всех собак без разбора. Глядя на него обостренным, полумистическим детским взором, я видел другую его сторону, сокрытую от остальных. Казалось, я чувствовал саму его душу, одинокую и глубокую, как морская пучина. По мне, среди прочих именно дед находился ближе всего к святости (как я ее понимал), хоть и не переставал временами безбожно закладывать за воротник под всеобщие неодобрительные возгласы.

А еще он носил прекрасные усы, которые ему безумно шли вкупе со старомодной прической. Частенько он усаживался на крыльце дома, брал меня к себе на колени и втихомолку рассказывал всякие интересности, постоянно поглаживая свои усы. Еще помню, как в один из дней он впервые предстал передо мною без них. Единственный раз, когда мой дорогой дед показался мне ничуть не похожим на самого себя. Любая из развязанных человечеством войн, всякая всепланетная катастрофа в сравнении с этой гладковыбритой трагедией смотрелись крайне мелко и ничтожно. Ну, по моему детскому восприятию уж точно. Что мне до страданий и мук миллионов людей по всему земному шару, когда родной дед взял да совершил такую преступную ошибку против самого себя же? К счастью, старик своевременно понял, что к чему, и впредь подобной оказии не повторялось.

На его похоронах рыдали все: бабушка и мать, кузины и кузены, тетушки и дядья, бывшие друзья и коллеги по работе. Даже несколько подтянувшихся к поминальному столу соседей для приличия выдавили из себя пару скупых капель, прежде чем приняться за еду и питье. Все это выглядело неуклюже и насквозь фальшиво. Никому из них дед не был по-настоящему близок и дорог. Или, по крайней мере, уже давным-давно перестал таковым являться. Никому, кроме меня и матери. Находясь в центре плакательной гущи, я тоже честно старался выжать из себя хоть что-то, ведь так было положено, но не сумел. Дед, как мне тогда показалось, впервые за долгое время слабо улыбался. Ему наконец-то было хорошо и спокойно. Поэтому я молча стоял и смотрел на него, стараясь лишний раз не моргать.