Около полудня, когда сыновья уже ушли в школу, домой неожиданно вернулся Папаша Лютня. Муж с армейским вещмешком за плечами ухмылялся, как после победы в серьезной драке. Его стеганка была перламутрово-голубоватого, в точности как зимнее небо, цвета – если не считать пятнышка чего-то похожего на кровь; и Большая Матушка Нож огорчилась тому, что в дом к ней пожаловал внешний мир – со всеми свойственными ему сортами ненависти, от мелкой до исторической.

– Глупая я, глупая, – сказала она. – А я-то думала, война в сорок девятом закончилась.

Папаши Лютни не было шесть недель, и стоило ему подумать о том, что он вновь увидит семью, как он пустился бежать, едва только свернул в переулок. Равнодушие жены заставило его почувствовать себя нищим попрошайкой. Большая Матушка до сих пор была в ночной рубашке, и кудряшки торчали у нее на голове, как клочья ваты. Папаша Лютня не мог решить – выбранить ее или утешить.

Он бросил “Цзефан жибао” и пачку сигарет Front Gate на пол.

– Партия объявила очередную отважную кампанию. Тебе что, не интересно? И почему ты не одета?

– О, замечательно, новая кампания. Как говорит Председатель Мао: “После уничтожения врагов с оружием в руках все еще останутся враги без оружия в руках”.

Он проигнорировал ее тон.

– Ты что, газет не читала?

– Нашу контору закрыли, потому что трубы замерзли, – сказала Большая Матушка. – Все затопило. У нас на предприятии две с лишним сотни человек, и комитету нужно найти нам новое место. Так что мне дали выходной.

– Это не оправдание, чтобы жалеть себя и торчать дома!

Большая Матушка смерила мужа взглядом.

Он вздохнул и попытался заговорить мягче.

– А что, у нас дома поесть ничего нет?

Он снял куртку, пошел к умывальнику и стал пить прямо из крана. Она заметила, что под всеми ватниками одежда Папаши Лютни казалась слишком ему велика – как будто он вдвое уменьшился в размере. Быть может, он пожертвовал свою плоть крестьянам. Она встала, шумно повозилась и наконец шлепнула перед ним какую-то снедь. Папаша Лютня словно неделю не ел. Приговорив гору риса, а с ним и куриную ножку, которая составляла весь их мясной паек на неделю, Папаша Лютня сознался, что скучал по жене.

Та фыркнула.

– Что, настолько там худо?

– Да как обычно. – Он нашел чистую салфетку и вытер сперва рот, а затем все лицо, с силой нажав на глаза. Папаша Лютня всегда был полноват и казался задиристым. Эта новая худоба придавала ему уязвимый, заморенный вид, сбивавший Большую Матушку с толку. Он провел салфеткой по загривку. – Земельная реформа прекрасна, но народ в смятении. И все же мы делаем нужное дело. Никто не может сказать иначе, – словно не сознавая этого, он начал напевать себе под нос “Сорняки не выполоть”.

– Ты – и земельная реформа, – сказала она. – Как будто твоей матери идея.

Папаша Лютня настолько такого не ожидал, что рассмеялся. Но осекся и отрывисто сказал:

– Иди ты к черту, как ты можешь так шутить? Смерти своей ищешь, – руки его, когда он отложил салфетку, как будто дрожали. – Большая Матушка, надо тебе научиться держать язык за зубами.

Она поглядела на косточку у него на тарелке. Дочиста обгрызена.

– Ты ведь дома надолго, так?

– Так.

– Хорошо. Потому что я еду в Биньпай повидать сестру.

– Э? – переспросил он и так высоко вскинул брови, что ей показалось, что они сейчас улетят. – А как же твой муж?

Она взяла косточку и принялась грызть кончик.

– Выживет.

Папаша Лютня улыбнулся было, но затем, обдумав ее слова, нахмурился. Он хлопнул ладонью по столу, подогревая себя до внушительной степени раздражения.

– Большая Матушка, а ну послушай. Ты что, не в курсе, что мы в разгаре кампании не на жизнь, а на смерть? Пожалуйста! Не надо так на меня смотреть. Я тебе говорю, в деревне война.