Дон, кстати, и не собирался протестовать, искренне считая, что отец прав.

И до недавнего времени именно так и было…

Пока… Пока не появились в голове иные мысли. Плохие, крамольные, недостойные его, сына своего отца, надежды своего отца. Дон изо всех сил выкидывал их из головы, эти глупые, порочные мысли, ругал себя ругательски, злился, изводился больше обычного на тренировках… Только чтоб приползти домой, закинуть в себя оставленный мамой ужин и свалиться с гудящими ногами и руками в кровать… И увидеть ночью ее. Свою порочную фантазию.

Она смотрела на него кристально ясно, глаза были, словно озера голубые, чистые, прозрачные. А на глубине — омуты. Их не замечаешь, ныряешь, желая достигнуть дна. А его нет, дна. Есть они, омуты. Обволакивают, затягивают, манят. Дышать не дают! Думать не дают! Так и погружаешься, и выплыть не можешь уже, и погибаешь… Радостный погибаешь. Потому что позволила смотреть. Потому что — на дне ее глаз…

Каким образом Дон умудрялся выныривать из этих снов, было непонятным.

Зато яснее ясного осознавалось, что это ненадолго. Что однажды он забудется… И не выплывает. Не вынырнет. Погибнет полностью.

Дон просыпался, тяжело дыша, глядел в пространство перед собой воспаленными глазами, сердце стучало и билось внутри, побуждая к действиям.

Самым простым и логичным действиям: вскочить, пробраться гибким кошаком по уже давно изведанной дороге, облизанной чуть ли не языком неоднократно, запрыгнуть в полуоткрытое окно, занавешенное лишь легкими шторами. Окно выходило на сад при замке и на реку позади него. Красивый вид. И стража ходит, конечно, ходит… Но ему стража — не помеха.

Закрыть окно, чтоб не слышно было ничего из того, что будет происходить в этой комнате.

И шагнуть к кровати, высокой, широкой…

Настолько широкой, что в ней легко потерять спящую девушку.

Конечно, не в его, Дона, случае… Он сразу найдет. Сразу. Магнитом притянет его туда, куда нужно.

Подойти, наклониться, втянуть подрагивающими ноздрями нежный-нежный, мягкий-мягкий дурманящий аромат ее кожи, ее волос, ее тела, чистого, невинного… У нее лилейно белая кожа, такая, что страшно трогать. И Дон только представить себе мог, как бы смотрелась его грубая рука, рука воина, с темной загорелой, буквально дубленой на солнце кожей, с мозолями от рукоятки меча, с зажившими и новыми царапинами и ссадинами, на белом полотне ее нежной ладони. Неправильно! Разбойно! Недостойно! Но так, что слюну приходилось сглатывать от одной только такой горячей картинки.

Во сне он забывал, что нельзя, что недостойно… Во сне он трогал. Подходил к кровати и проводил ладонью по покрывалу, подрагивающими пальцами перебираясь на золото рассыпавшихся по подушке волос… И дальше — к щеке, тихо-тихо… Чтоб не разбудить раньше времени.

А затем, мягко, к губам.

И, если она проснется в этот момент, то запечатать раскрывшиеся в испуганном вскрике губы ладонью. И наклониться еще ниже, с наслаждением втягивая чуть изменившийся аромат, ставший более насыщенным, более ярким. Более влекущим. И утонуть, наконец-то до самого дна ее глаз испуганно расширенных достичь, погрузиться с головой, радостно и с готовностью.

А затем…

Дон просыпался, мучительно сглатывая набежавшую слюну, осознавал происходящее… И с рычанием вбивал в постель жесткий темный кулак, сходя с ума от возбуждения и жуткой несправедливости. Потому что нельзя! Нельзя даже думать про нее так, грязно и грубо! Нельзя! Она…

Она — словно видение, никакая грязь не должна… И уж тем более, такая, что в голове постоянно крутилась!

После избиения кровати Дон обычно подскакивал и сбегал из дома на улицы небольшого города, окружающего замок господина, топая по известному маршруту в одно известное всем мужчинам города место. Там, где тебя примут любого, со всеми твоими грязными мыслями и недостойными преданного господину вассала фантазиями о том, что бы ты хотел сделать с невинной дочерью этого господина…