А люди юридически грамотные и при своих постах кормящиеся усмотрели аж три права: Бога, веры и властей.

Иосиф, поразмыслив, решил так: раз уж бог счёл нужным в этой земле извратить истинную веру, данную народу избранному испокон веков, значит, так тому и быть.

Им бороды рвать – нам доходы подсчитывать, и на этой мудрости притянул снова к себе счёты и защёлкал костяшкам, туда-сюда.

«А всё-таки Нечай этот здорово попу наподал, а то ходит, важничает, косится: нехристь! А сам-то?.. Я, допустим наливаю, а он, получается, зажигает. Свечи-то его…»

На этом многоточии и застали его новости, и, опять же, прилетели они с севера. Он уж было обрадовался – северный ветер уже приносил ему удачу. Кто знает, может и теперь…

Иосиф поспешил домой, держать совет с сыном.

* * *

Но Советы сами заявились к нему домой. Вся страна всколыхнулась и пришла в хаотическое движение, полное шатания, быстрых кавалерийских налётов и неопределённостей: «За кого скачут?» – «А тебе самому каковские нужны?»

Иосиф осторожно жался к забору и пожимал плечами, испуганно озираясь на суровые лица, требующие того, в чём он не разбирался, чего боялся и где душа его трепетала.

Он знал, кому выгодно ссудить, с кого строго спросить, он мог сразу ответить будет ли это дело с прибылью или не стоит рисковать. Изменившаяся страна не выгоды искала, но решала, как ей жить дальше и жить ли вообще.

Несчастный Иосиф совсем растерялся, таким роковым образом он себе вопросы не ставил – жить, конечно жить, и жить желательно в достатке, ни в чём себе не отказывая!

И ещё неприятным открытием стало то, что теперь тех, кто ищет выгоду, стало значительно больше, и новые охотники за счастьем Иосифу не уступят ни копейки, ни полушки, более того достанут из штанов наган и нагло потребуют проценты за всю прошлую жизнь. Не думал, не гадал добропорядочный Иосиф, что, давая деньги в рост, он самого себя загонял в кабалу.

Что за извращённые времена, – терзал он свою плешивую бородёнку.

И, наконец, терпение, вскормленной манной небесной, иссякло, когда, однажды, ночью, запылал его кабак.

На следующий день два тарантаса, набитые доверху барахлом, покинули родину, землю обетованную, обернувшейся злой мачехой с шашкой в одной руке и нагайкой в другой.

Она, новая родина, явилась к нему в лице того самого вечно пьяного Матвея Уманьшина, теперь ремнём солдатским опоясанным и с винтовкой к тому же:

– Чего, жид, зенькаешь злобно.

– Так и ты с винтовкой теперь.

– Да, пришло время. Видишь, как оно, были мы добрые соседи, да добро оно ведь тоже с характерцом, с подковыркою, одного наставляет, другого наущает. Один добро в чулан свой тащит, копит, а поднимется из темноты подвальной на свет и щурится, ёжится – от тепла отвыкает, значит. Другой с добром по-простецки: пришло – заходи, ушло – поклонится. Вот я тебе соху последнюю закладывал, а ты?

– Ая…

– Приценивался, верно, – Матвей заговорщически подмигнул.

Иосиф поморщился, запанибратства терпеть не мог.

– А как иначе, чтобы в накладе не быть? И я тебя не обижал, ты – просил, я твою прихоть исполнял.

Матвей смерил Иосифа взглядом.

– Ишь как, сначала лаской да угощением, а потом и взнуздал, вскочил и давай погонять, а как же: кормил, ласкал теперь и коленями в бок могу и плёткой для острастки – хозяин, значит. Так и мы не кони.

Иосиф, привыкший к защите станового, выпятил грудь и приосанился:

– Раньше, Матвей, ты благодарил, кланялся по ясно, а теперь, с ружьём-то, иначе заговорил. Стращаешь. И кто из нас после всего с двумя мерками?

Матвей не то улыбнулся широко, не то ощерился, сильно хлопнул еврея по плечу, тот зашатался камышом, но выстоял: