Слезы Домны Степановны сразу прекратились, и она побежала за нашим приходским священником, дедушкиным духовником. А я приникла снова к ногам дедушки и целовала его бессильно вытянутую вдоль тела руку, такую иссиня-багровую, со вздутыми жилами, какой не видела ее еще ни когда.
Вскоре пришел батюшка, прочел молитву и благословил дедушку крестом и дароносицей, так как нельзя было приобщать его в забытьи. И дедушка, мой бедный дорогой дедушка скончался, так и не приходя в себя…
Я пишу эти строки ранним утром, когда в доме еще тихо и другие жильцы маленького домика Домны Степановны еще спят. Эти строки льются у меня вместо слез на страницы дневника. Может быть, через день, два, через неделю я буду плакать по-настоящему, горькими слезами, но сейчас такая тяжесть, такой камень навалился мне на грудь, что нет выхода моим слезам, нет у меня сил плакать.
Ужасно мое горе. Последний друг, единственный близкий мне человек, мой родименький дедушка покинул меня навсегда, ушел от меня в иную, лучшую жизнь, оставив совсем одинокой свою бедную Наташу.
Милый, золотой мой дедушка! Единственный, родненький, любимый мой! Голубчик мой дедушка, старичок мой ненаглядный, горько мне, горько твоей Наташе… И не простились мы с тобой, и не довелось мне почувствовать на своей голове твою благословляющую руку в последнюю минуту твоей жизни… Не довелось услышать твоего прощального напутствия.
Дедушка, милый, родненький дедушка! Ах, если бы заплакать, все бы легче было…
21 сентября
Нынче похоронили дедушку.
Все три дня, что лежал в гробу дорогой покойник, каждое утро и каждый вечер приходили дедушкины сослуживцы-наборщики с самим управляющим типографией и служили панихиды по дедушке у его гроба. Кто платил за этот гроб и за панихиды, да за место на кладбище и за монашку-читальщицу? Ничего не знаю. Всем распоряжался Петр Сидорович, он же и выхлопотал, чтобы дедушку положили на его любимом монастырском кладбище, куда мы всегда ходили в церковь.
Все три дня я слезинки не проронила, была словно каменная.
Домна Степановна перевела меня спать на свою хозяйскую половину и всячески заботилась о том, чтобы я и чай пила, и обедала вовремя. А мне никак кусок в горло не лез. И еще волновалась Домна Степановна, что плакать я не могу.
– Поплачьте, – говорит, – Ташенька, горе-то куда легче слезами исходит.
Чудачка она. Да как же я могу плакать насильно, когда слезы не выливаются из груди?..
Красивый и спокойный лежал дедушка в своем желтом глазетовом[10] гробу. И лицо у него разгладилось как-то, и морщинки исчезли. Петр Сидорович тщательно причесал ему волосы, и в сюртук дедушку обрядили, точно к причастию.
Я от него по чти не отходила все эти дни. Иногда просила монашку дать почитать мне самой у гроба. Она вздремнуть уходила, а я читала. По-славянски я хорошо умею читать. А то забудусь и смотрю на дедушку, смотрю чуть не по часу, и кажется, что сердце у меня так и рвется на части от тоски.
Господи, три года прожила я у него точно один день! Ни когда резкого слова от него не слышала, ни одного сердитого замечания. Все по-хорошему, все по-ласковому, бывало, скажет, что не понравится ему во мне. Бывало, принесешь дурную отметку из гимназии, – французский и немецкий языки мне ужасно трудно даются, – а он только головой покачает:
– Эх, Наташенька, бедняжка ты моя. Трудно, видно, тебе. Уж не глупость ли я придумал – в ученые барышни тебя выводить? Может, куда лучше тебе было бы поступить в профессиональное… – долго потом так сидит, раздумывая, дедушка. Жалко мне его бывало, жалко до смерти.
В такие минуты делалось совестно-совестно за то, что он такие деньги за меня платит, во всем себе отказывая, а я и постараться для него как следует не могу. Но в ту же ночь, как только уснет дедушка, встаю, бывало, осторожно, тихонько зажгу огарок и давай твердить французские спряжения или немецкие стихи. Назавтра идешь «переправляться» к учителю. Смотришь, после шестерки десятку схватишь. Домой как угорелая несусь поскорее обрадовать дедушку. Придет он обедать, рассказываю ему, что «исправилась» по языкам, а у него лицо так и засветится от счастья.