И самое обидное то, что она-то, Клавдия, ни в чем не была виновата, все делала по людским законам! И работала, и замуж вышла, и дитя в законе родила! А ей – шиш с маслом! И в то же самое время сестра Машка все наготовенько от государства получила: и домишко, и счастье семейное, и достаток!

Конечно, Клавдия преувеличивала: какой там достаток у матери-одиночки. Но – все равно: Мария цвела и пахла, Валерка всегда в обновах и здоровенький, а чисто вымытые стекла избушки белели кружевными занавесками. Раньше бы за такой грех с Машкой и не здоровался бы никто, а сейчас – почет ей и уважение! И, главное, ни один человек ее пальцем не тронет, спит себе до утра без задних ног, и на работу идет как королева! Господи, да за что такая несправедливость!

Обида и зависть пересилили сестринскую любовь и привязанность. Клавдия старалась не встречаться с Марией, чтобы не вывалить нечаянно на нее всю свою злость. Она перестала забегать вечерами по пути из магазина к сестре, чтобы попить чайку. Потом запретила Ваське гостить у тетки и дружить с Валеркой. Понимала, что зря: Вася и накормлен, и умыт. И уроки сделаны. Маша парню заштопает и приголубит, как родного. Но Клавдию уже несло по кочкам, и она орала на сына, когда тот опаздывал к ужину, заигравшись с братом.

– Мамка, чего ты кричишь на меня? – удивлялся Васятка, – я ведь и стих выучил, а потом мы с Валеркой вместе книжки читали.

– Нет! И все! Я сказала! Нечего таскаться по чужим людям!

– Да какая ж мне чужая тетка Маша? – Васятка, несмышленыш, хлопал глазенками и ничего не понимал.

– Такая! Дурная она! Пропащая! Нечего! – Клавдия обливала помоями родную сестру, не стесняясь в выражениях.

Что посеешь, то и пожнешь. Потихоньку Вася, отравленный ядом сплетен и наговоров, искренне поверил в слова матери, и, заразившись от нее злобой, старался при каждой нечаянной встрече побольнее ударить «выродка» Валерку.

Клавдия нет-нет, а и скажет, взвешивая сахар или толстые серые макароны, кинув гирьку на весы, очередной покупательнице с длинным языком:

– Не смотри, не смотри, тетка Марфа, не обвешу. Я – баба честная. Отродясь никого не обманывала: ни людей, ни государство! Эта Машка – любительница на дармовщинку пожить. Ишь ты, нагуляла в городе шпаненка своего, и горя мало!

– Ой, и не говори, Клавдейка, – льстиво соглашалась Марфа, пугливо поглядывая на стрелку весов, – она, энта Машка, говорят, в городе хвостом мела почище профурсетки какой! У них там в городах сейчас так заведено: губы намажут и вперед! Какой мужик попадется, под того и стелются… Ты, это, Клавушка, подушечек мне отсыпь маленько, ага?

И вьются, вьются бабьи слухи по селу, удержу нет. И вот уже, масляно, облизываясь на статную Марьину фигуру, сплевывает местное мужичье:

– Ах ты, ш-шалава городская…

И бабы, вспохватившись, что в запале наплели лишнего, ненавидя за это не себя, а Марию, собираются в кружки и поносят, клянут несчастную Машу еще больше, забыв про дела, детей и скотину. Начесав языки вдоволь, охнут и бегут домой, где ревет недоенная корова, не греет нетопленная печь и неприятен ногам неметеный пол. Получив от сердитых мужей справедливый нагоняй, ненавидят Марию все сильнее.

Маша долго не знала, не чувствовала, что творится за ее спиной. Ей не до разговоров: который год велась война с председателем за новый телятник. В старом, продуваемом насквозь всеми ветрами, телки дохли как мухи. Падеж скота достиг таких размеров, хоть караул кричи! И сердце кровью обливалось: живые души, малюхонные, в адовый мороз уже и мычать не могли, а тихо ложились на ледяные полы, закатывая кроткие глаза, опушенные длинными ресницами. И однажды она, не выдержав, влетела в контору и при всех, не стесняясь, закричала: