На грабли он так и не напоролся, зато повредил запястье и сломал ребро. Вольсингам не вспоминал этот случай почти двадцать лет. Теперь время повернулось вспять. Все было точно так же. Он видел происходящее до мельчайших деталей. Старческие пигментные пятна на запястьях оберегателя Смарка, схватившего икону. Сальное пятно на его пурпурной рясе. Складки ткани – видно, ряса долго лежала в сундуке, прежде чем ее вытащили и надели. Уродливое рыло маски высокого и тощего цензора. Резьбу на центральных дверях зала, куда его вынесла толпа. Раскисший снег на площади. Помост и столб, и вязанки хвороста, сложенные кучей вокруг столба. Серую высокую стену монастыря. Бочки с керосином. Рыжие пятна факелов и багряное мечущееся пятно – опять этот оберегатель Смарк, в первом ряду толпы, с воздетой над головой иконой. Его седые волосы развевал ветер. Его рот был широко распахнут – видимо, он что-то кричал, то ли обличая, то ли проклиная. Но звука не было. Зато был свет. Свет огня. Выжиги наваливали под стены хворост, поливали из бочек и швыряли туда факелы. Однако пламя никак не разгоралось, словно ему попалась сырая, негодная древесина, трухлявая и источенная грибом. Тогда в ход пошли пламеметы. Ветер, развевающий волосы беззвучно кричащего оберегателя, выдувал из костра угольки и швырял обратно, в волнующуюся у стен толпу. Один уголек обжег щеку Вольсингама. Он вскинул ладонь к щеке и обернулся. Высокий и тощий выжига стоял на помосте, спиной к столбу, а у столба…

Звука по-прежнему не было, но Вольсингам, расталкивая людей плечами и локтями, начал пробиваться к помосту. Ему казалось, что он движется против течения могучей реки, бредет сквозь прозрачную вязкую стену, состоящую, как из кирпичиков, из потерянных мгновений. Доски помоста… Зубья грабель с налипшими комками глины… Тогда, двадцать лет назад, он мог только извернуться в полете. Теперь он сам отчаянно пробивался туда, где его ждала смерть. У смерти было бледное треугольное личико, огромный живот под помятым, изорванным платьем и невероятно зеленые, как Лес и как море, глаза. Какие-то люди в прорезиненных плащах прикручивали ее веревками к столбу, и Вольсингам с удивлением понял, что сейчас вцепится в этих людей и будет рвать их зубами, пока не почувствует вкус крови во рту.

Вольсингам спешил, как не спешил никогда и никуда в жизни, но ветер оказался быстрее. Словно шаловливый ребенок, он швырнул пригоршню искр на кучу хвороста под ногами девушки. И этот хворост, в отличие от того, у стены, занялся мгновенно. Одним прыжком Вольсингам взлетел на помост и сразу врезал кулаком по маске высокого и тощего. Он почувствовал, как стекло линзы, разбившись, вошло ему в руку, но ни боли, ни звука не было. Еще не время, понял он, расшвыривая людей в прорезиненных плащах, и других, оскалившихся, лезущих и лезущих на помост, – и вдруг их поток иссяк, а в спину ударило неистовым жаром. Вольсингам крутанулся на месте и невольно прикрыл лицо, потому что костер у столба разом вспыхнул. «Не спасти», – подумал Вольсингам, но кого не спасти, ее или себя, подумать не успел, потому что уже бросился вперед и принялся руками расшвыривать горящие вязанки. И тогда звук вернулся. Звук вернулся с треском огня, шипением кожи перчаток и собственной лопающейся кожи, согласным воплем сотен и сотен людей – но Вольсингаму было уже все равно, потому что он все-таки успел, все-таки пробился к столбу и начал рвать веревки.

«Не надо, – сказала у него в голове зеленоглазая смерть. – Не надо, Вольсингам, так должно быть. Зерно должно упасть в землю и покрыться землей, чтобы проросла новая жизнь…»