И Бог с ней – с этой его исповедью.


СЛЕПОЙ В ЖЕНСКОЙ БАНЕ,

или ИСТОРИЯ ОДНОЙ КОМАНДИРОВКИ

В женский помывочный день в баню попросился слепой. Это был ладно скроенный парень, годков около тридцати, в стоптанных кирзовых сапогах, в старенькой запылённой гимнастёрке с двумя орденскими планками на груди и котомкой за плечами, в гражданских брюках – с опалённым лицом и неподвижным, безжизненным, взглядом. В те послевоенные годы подобного вида калеки были не вновь, а этот, обращая на себя внимание, как-то сразу вызывал сострадание.

Раньше здесь его никто не видел. И никто не видел, как он появился на этом таёжном полустанке, населенье которого едва насчитывало четыре десятка дворов: старики да бабы, и вдовицы. Все в основном – путевые рабочие, лихо вколачивающие костыли в пропитанные креозотом шпалы да двигающие при рихтовке пути многотонные стальные рельсовые плети не хуже любого гожего для такой работы дюжего мужика. И ещё проживала здесь немногочисленная всякого там иного рода железнодорожная обслуга – из числа неспособных к тяжёлому путейскому труду пенсионеров. В общем, это притулившееся к стальной магистрали селеньице трудно было назвать полустанком. Скорее всего – разъездом, где останавливался всего пару раз в неделю, и то по выходным да праздничным дням, пассажирский поезд местного значения – прототип нынешних электричек, составленный из двух допотопных плацкартных вагонов; и ещё – дымные товарняки, пропускавшие вперёд скорые – цельнометаллические пассажирские составы, которые тащили за собой отживающие свой век шумные паровые торопыги, да – суетливо проскакивавшая туда-сюда в так называемые технологические окна грузовая мотодрезина.

Так что абсолютно непонятно было, как сюда он попал, в этакую глухомань, и откуда взялся, этот горемыка, и к тому же ещё, видимо, один – без семьи и близких ему людей, где и здоровому-то человеку в одиночку выжить непросто?

И почему, собственно, не в мужской, урочный, помывочный день он пришёл в баню?

На все эти вопросы вряд ли у кого из местных были ответы, разве что на последний из них: ну пришёл и пришёл – что тут гадать.

И был он, этот горемыка, такой уж больно жалкий да занехаенный, что сердобольная банщица Василиса призадумалась, сразу не сообразив, что ответить ему по существу, кроме как: мол… дескать, куда тебе там. Там ведь женщины!

– Ну и что? – ответил ей слепой. – Что меня стыдиться, я ведь ничего не вижу. Пристроишь где-нибудь в уголочке, а я срам свой полотенцем прикрою. Мне и простирнуть кое-что надо. Я быстро. Я сам всё умею – не затрудню и не обеспокою.

– А ты, чей-то будешь? – смекнула наконец Василиса задать вполне естественный в этой ситуации вопрос.

– Мои погибли – в сорок первом, в Подмосковье, – ответил горемыка. – А здесь – родня по матери: Сорокины. Знаешь?! Не могу же я к ним немытым явиться.

– Эх! Милый! Сорокиных твоих уж год, поди, как нет. Война закончилась, они и снялись – уехали, не знаю куда. Сказывали, в хлебные края. А пятистенок их стоит, да никто в нём не живёт.

Повисшая пауза, видимо, и решила дело.

– Ладно, пойду с бабами поговорю. Быть может, и согласятся. – Сказала Василиса и заковыляла внутрь пакгауза, в котором и была оборудована сама баня.

Войдя в моечный зал, сплошь обитый осиновой вагонкой, Василиса на минутку присела на табурет, стоявший у двери, собираясь с духом и не зная как сообщить подругам о просьбе незваного гостя.

В зале, что называется, стоял дым, а точнее – пар, коромыслом. Таинство действа было в самом разгаре. Именно то таинство, которого не видел во всех подробностях во веки веков ни один мужчина. И оно, это самое таинство, судя по всему, должно было затянуться надолго.