С тем и задремал.

Ему снилось, что бредёт он по раскалённой солнцем пустыне уже третьи сутки, без воды и пищи. И когда, окончательно обессилев, хочет уже лечь на песок и дожидаться своей смерти, вдруг видит, как перед ним на спуске раскрывается прямоугольный вход под бархан, из которого веет живительной прохладой. А за входом – огромное круглое помещение с идеально отполированными глиняными стенами, полом и потолком, и без единой колонны, и неизвестно откуда струящимся лёгким, будто бы призрачным светом, и многочисленными дверьми по сторонам. Немного поразмыслив, он открывает одну из дверей и оказывается в небольшой каморке, такой же глиняной и так же безукоризненно отполированной, но пустой, с единственным ярко сияющим и наглухо задраенным иллюминатором, за которым ни движения, ни света – тьма. Он было повернулся, чтобы выйти, но дорогу ему преградили двое мужчин в непривычной для земного глаза униформе. И молчаливо чего-то ждали, время от времени терпеливо поглядывая через плечо в центр зала. А там – тоже двое – в строгих костюмах, но только мужчина и женщина, разговаривали с маленькой девочкой, о чём-то умолявшей их и даже со слезами опустившейся на колени. Он узнал её, свою Сашеньку. Но почему-то не мог не только сдвинуться с места и пошевелиться, но даже крикнуть, чтобы обратить на себя внимание. А Сашенька, его Сашенька, так и не добившись, по-видимому, своего, повернулась к нему спиной и пошла, как-то необычно ссутулившись, к выходу, поднимаясь всё выше и выше туда, откуда он только что пришёл.


В мягком свете ночника в тёплой и уютной постельке мирно спала десятилетняя девочка, а рядом, на прикроватном столике, лежал тетрадный листок в клеточку со старательно выведенными детским почерком буковками.


«Милый дедушка!

После несчастья, которое свалилось на тебя, к нам из Нью-Йорка прилетела бабушка, чтобы забрать нас с мамой в Америку. Так и не добившись, ни за какие коврижки, свидания с тобой, чтобы подписать какие-то там документы, она умерла от разрыва сердца – или инфаркта, как сказали врачи. Два дня назад мы похоронили её. Мама всё время плачет. Говорит, что от стыда глаза девать ей некуда, и что она бы покончила с собой, если бы не я. И что будь её воля, бросила бы всё и уехала бы, куда глаза глядят, хоть к чёрту на кулички. Только бы от стыда подальше. В свалившемся на нас несчастье мама винит только тебя одного, говорит, что нашего деда жадность подвела. Да разве ты жадный? Почти каждый день и мне, и маме что-нибудь гламурненькое дарил.

А ещё мальчишки во дворе на меня бранятся, говорят, что я воровка и крысиное отродье, девчонки сторонятся, словно я в чём-то перед ними виновата. Не верю я в то, что о тебе соседи болтают. Ведь ты не мог сделать этого? Правда?

А недавно приходили какие-то два дяди. Кричали на маму и требовали у неё денег и ещё вернуть что-то. А что, я не поняла. Иначе, говорили, нам какие-то там кранты будут.

Что делать, дедушка? И как жить нам с мамой дальше? Ждём в гости того дедушку, что в Америке. Только бы поскорей приезжал, да не умер, как бабушка.

Ну, вот и все новости.

Целую.

Любящая тебя твоя внучка Сашенька».

Письмо это не дошло до адресата. Сокамерники нашли его утром уже мертвым.

Нашли там, где и оставили вечером. Так что передавать Сашенькино послание оказалось некому.

Лицо его было обезображено гримасой, в которой виделся прежде всего крысиный оскал перед тем, как ей, этой серой бестии, атаковать.

Кто в тот смертный миг стоял перед ним – посланцы Бога, или же Сатаны – теперь уже не имеет значения. Главное, что жизнь его на земле этой была завершена. И завершена так, как ей того и следовало – и по закону и по совести, и по справедливости: в тёмной сырой камере – возле параши.