Автоматчики бросаются помогать, бьёт и главный телохранитель. Джугашвили хрипит, из его рта сочится розовая пена:
– Располагайтэсь! – очень ясно произносит он и, передёрнувшись, затихает.
Я подхожу и, глядя в застывшие глаза, наношу свой единственный звериный пинок. Китель лопается, и через прореху на пол высыпаются курительные трубки, их мундштуки, как змеи, ползут из этой бутафорской утробы.
Что я сделал! Что я сделал! – терзаюсь я и отхожу в дальний угол.
Здесь карта звёздного неба – это окно в небо, я давлю на неё обеими руками, и она распахивается двумя половинками, как ставни деревенского дома, и вселенский воздух освежает моё ноющее сердце.
«Филос, – шепчу я, – утешь во мне зверя, приласкай, погладь его, он перестанет рычать и ляжет у твоих ног красотою».
– Да это не ты его ударил, оглянись!
Я смотрю и вижу всю эту компанию, стоящую у вспученного трупа. Вместо себя я вижу у карты Ядида – в шинели и с забинтованной головой.
– А мы где с тобой, Филос? – смотрю я в его карие глаза.
– Мы тут же, тут же, – успокаивает он, – только тебя теперь зовут Хетайросом или Нефешем.
– Как это глупо звучит! – протестую я.
– Ничего, привыкнешь. Все привыкнут.
Михаил Сергеевич подходит к человеку в кресле и требует представиться.
– Только после Вас, уважаемый, – автоматически скрежещет тот.
– Я, Михаил Сергеевич Горбачёв! Вам говорит что-нибудь это?
– После Вас, после Вас, – вызывающе смеётся незнакомец, – Вам что-нибудь говорит это?
– Ну, ты, зубоскал!.. – начинает главный телохранитель. Но незнакомец мигом преображается, делается совершенно иным, даже рост его меняется, он мелко-мелко кивает и трясёт Михаилу Сергеевичу руку.
– А, это ты!.. – успокаивается Горбачёв, – не троньте его, я его узнал. Всем спать.
Спать, спать… я ворочаюсь с боку на бок и не могу открыть глаза. Нужно открыть – я не могу уснуть и не просыпаюсь.
Я возвращаюсь из ничего и хочу вытащить из этого ничего несуществующее. Я силюсь встать, но вокруг тьма, и мне кажется, что спусти я ноги, они не найдут опоры, я буду долго лететь в тартарары, и Горбачёвы, и телохранители вновь вмуруют меня в железо бронетранспортёра.
Филос! – протягиваю я руки.
Он единственная моя опора, он не оставит меня, разбудит, и я уже вижу, как он сцепляет свои пальцы с моими и выдёргивает меня из тугой бочки небытия.
На этот раз я оказываюсь по-настоящему голым. И тогда под отдалённое звучание моей симфонии мы втроём бредём к выходу из подземелья.
Уродец
Если бы у Ингваря спросили, что такое добро, он ответил бы, что это пища зла. Зло съедает самое лучшее, по крайней мере на Земле, где даже святейшая девственница перерабатывается в желудке старости. Но кто он такой, чтобы ему задавать такие банальные вопросы?
Он смотрит в воду и воспроизводит реальность. Он знает, что вода – это телевизор, тысячелетний архив, который раскрывает любые тайны. Вода – свидетель, и сейчас Ингварь заставит его рассказать неизвестную историю, которая, если и не случилась, то теперь обязательно произойдёт.
Ингварь – это бездвижимость. У него нет рук и ног. Его кормит мать, она же усаживает его на унитаз, она же моет его обрубленное тело и она устраивает ему дни смеха. Ингварь смеётся. Он смеётся так, что у соседей делаются желудочные колики от злости. Соседи злы, потому что всегда бегают по кругу. Белки в колесе – это неврастеники.
Сегодня у Ингваря целый таз морской воды. Её привёз Геннадий. И Ингварю нет дела, что он бывший осведомитель, Ингварю важно, чтобы его слушали, как это умеет делать Геннадий, у которого сознание застыло на десятилетней отметке. У Геннадия уникальные уши, они чуть-чуть свисают, как у не чистопородной овчарки, и он засыпает лишь тогда, когда Ингварь вводит в комнату вечность. Она ложится тяжестью на геннадиевы ресницы, и он спит прямо на стуле, не опуская головы. Это кричит «караул!» его десятилетнее сознание, и геннадиев мозг спасительно гаснет. Ингварь смеётся.