– Дрянь! У нас и органы лучше, и травиаты лучше. У нас в Москве травиаты-то с колоколами.

– Что ж, это и здесь есть. Тс! Василий, заведи травиату с колокольным звоном! – приказывает молодой купец.

– Не надо! Не надо! – машет рукой старый купец и опять вздыхает. – У нас порядки не те, – продолжает он. – У нас ежели теперича обстоятельный купец придет в среду или пятницу в трактир и спросит водки, так половой не посмеет тебе подать на закуску скороми, а мы даве пришли – нам бутиврот с ветчиной тащат. Значит, в ваших половых образования настоящего нет.

– Это, дяденька Анисим Романыч, не от необразования, а просто от меланхолии, так как они много головного воображения в себе содержат. Дяденька, да что ж вы водочки-то? Пожалуйте! – спохватывается молодой купец и берет графин.

– Не буду, не хочу.

– Ну, легонького, шато-морги?

– Неравно еще шататься и моргать будешь. Довольно!

– Это насчет шато-морги только одна антимония. Вот портер действительно после водки ноги портит. Хотелось бы мне, дяденька, чем-нибудь вас питерским угостить, чего у вас в Москве нет, да в такое голое время пожаловали, что совсем пустота выходит. Вот ежели бы весной – у нас корюха свежая, летом – лососина невская. Сиговой икорки не прикажете ли?

– Ну тебя! У нас в Москве насчет еды разве только птичьего молока нет. У нас именитый купец в постные дни без живой стерляди за стол не садится, а вы треску сухую жрете.

– Так ведь и у вас купец не живую же стерлядь ест, а битую и потом вареную.

– Еще бы он тебе живьем ее проглотил! Ты не шути, коли я говорю серьезно.

– Я, дяденька, и не шучу, а только обидно, что вы Петербург в такую критику пущаете. Есть и у нас много хорошего. Теперича Нева, набережная, дворцы, Невский проспект, Адмиралтейство, и в нем пушка в тысячу пудов стреляет.

– И у нас в Москве есть пушка, да еще какая: Царь-пушка! В ней, может, десять тысяч пудов.

– Так ведь она не стреляет, а больше так, для виду.

– Дурак! Выстрели-ка из нее, так все кремлевские стены повалятся, колокола с колоколен слетят. Вот ежели бы ее под Плевну, так уж та в два дня была бы в наших руках.

– Зачем же ее не перевезли?

– Дубина! Затем, что ни одна железная дорога такой тяжести не выдержит.

Молодой купец конфузится и начинает выводить пальцем вавилоны по мокрому подносу.

– Я, дяденька, к вам всей душой, а вы ругаетесь.

– Да как же не ругать-то тебя, коли ты над нашей святыней кощунствуешь! «Не стреляет»! «Для виду»! После этого и наш Царь-колокол звонить не может?

– Конечно, не может, коли у него край отбит.

– «Край отбит»! Вот как схвачу тебя за виски да начну по всей горнице таскать, так будешь знать! – горячится старый купец.

– Помилуйте, дяденька, за что же такие комплименты, даже при прислужающих? – недоумевает молодой купец.

– А за то, чтобы ты слов таких не говорил! Ежели он не звонит, то не потому, что у него край отбит, а потому, что люди развратились и по своей греховной нечистоте поднять на леса его не могут. Вот отчего он не звонит, богохульник ты эдакой.

Молодой купец всплескивает руками.

– Господи боже мой! Из-за колокола, из-за неодушевленной твари, и такие, можно сказать, ругательные куплеты от дяди своему единоутробному племяннику! – восклицает он.

– Молчи, пока цел! Как ты смеешь колокол неодушевленной тварью называть? Ах ты, волчья снедь! Да после этого я с тобой и за одним столом не хочу сидеть!

Старый купец встает, хватается за шапку и идет из комнаты; молодой, растерявшись, смотрит ему вслед и разводит руками.

– Дяденька! Вернитесь хоть травиату-то с колокольным звоном послушать! – кричит он.