.

На самом деле Наполеон твердо решил насладиться парижскими удовольствиями. «Память о терроре здесь не более чем кошмар, – рассказывал он Жозефу. – Все будто решили вознаградить себя за страдания; решили, кроме того, из-за туманного будущего, не пропускать ни единого развлечения, которое сулит настоящее»{189}. Он заставил себя появляться в обществе, хотя по-прежнему был неловок с женщинами. Отчасти это, вероятно, объяснялось его обликом. Женщина, той весной видевшая его несколько раз, сочла его «самым худым и странным из всех, кого я встречала… Настолько худым, что он вызывал жалость»{190}. Другая прозвала его «котом в сапогах»{191}. Лора д’Абрантес, светская львица, знавшая в то время Наполеона (хотя, возможно, не настолько коротко, как она впоследствии утверждала в своих злобных мемуарах), изобразила его «в надвинутой на глаза дурной круглой шляпе, из-под которой торчат два собачьих ушка, худо напудренные и падающие на воротник серого сюртука волосы, без перчаток (потому что это бесполезная трата денег, говорил он), в плохо сшитых и нечищеных сапогах, с болезненным видом»[18]{192}. Неудивительно, что Наполеон, чувствовавший себя чужим в модных салонах, презирал тех, кто пользовался там успехом. В разговорах с Жюно (за которого Лора д’Абрантес впоследствии вышла замуж) Наполеон осуждал модников за их манеру одеваться и усвоенную шепелявость и, став императором, был убежден, что хозяйки салонов в парижских предместьях возбуждают против него умы. Сам Наполеон предпочитал интеллектуальные развлечения общественным: посещал лекции, обсерваторию, театр и оперу. «Трагедия волнует душу, – позднее заявил он одному из своих секретарей, – радует сердце, она может и должна порождать героев»{193}.

В мае 1795 года, по пути в Париж, Наполеон написал Дезире, что он «сильно страдает при мысли столь надолго оказаться так далеко»{194}. К тому времени он сумел, откладывая из жалованья, скопить денег достаточно для того, чтобы задуматься о покупке маленького замка в Раньи, в Бургундии. Наполеон подсчитал возможную прибыль от продажи разных видов зерновых, прикинул, что столовая в замке в четыре раза больше столовой в доме Бонапартов в Аяччо, и, как добрый республиканец, предположил, что, «если снести три или четыре башни, придающие ему аристократический вид, замок станет не более чем просторным, привлекательным семейным домом»{195}. Он рассказал Жозефу о своем желании завести семью.

«В доме Мармона в Шатийоне я видел много хорошеньких, благосклонно расположенных женщин, – 2 июня писал Наполеон Дезире, явно желая заставить ее ревновать, – но мне и на мгновение не показалось, что любая из них может сравниться с моей милой, доброй Эжени». Два дня спустя он написал: «Обожаемый друг, я больше не получаю от вас писем. Как вы сумели прожить одиннадцать дней, не написав мне?»{196} Вероятно, он понял, что мадам Клари (решившая, что в семье довольно и одного Бонапарта) посоветовала дочери более не поощрять его ухаживания. Неделю спустя Наполеон назвал ее просто «мадемуазель». К 14 июня он уяснил свое положение: «Я знаю, что вы всегда сохраните привязанность к своему другу, но отныне это не будет нежное чувство»{197}. Судя по письмам Жозефу, Наполеон еще был влюблен в Дезире, но в августе (снова обращаясь к ней на «вы») написал ей: «Следуйте вашим природным склонностям, позвольте себе любить то, что рядом… Вы знаете, что мое предназначение – в опасностях битвы, в славе или в смерти»{198}. Эти слова, несмотря на их приторность и напыщенность, – правда.

24 июня, сидя за письмом Жозефу, Наполеон расплакался. Что это было: жалость к себе, оставленному Дезире? Или в той же мере любовь к брату? Письмо как будто посвящено прозаическому предмету – планам Жозефа заняться в Генуе торговлей оливковым маслом. «Жизнь подобна исчезающей пустой мечте, – написал он Жозефу, прося его прислать свой портрет. – Мы прожили вместе столько лет, мы так тесно связаны, что наши сердца слились, и ты лучше всех знаешь, сколь несомненно мое сердце принадлежит тебе»