– В упор, на моих глазах!
– Значит, промахнулся!
– Вроде как не похоже на то!
– Да вот, батюшка-то наш живой и невредимый.
Солдаты заспорили, каждый стоял на своем.
– А то, что не мог он с такого расстояния промахнуться. Батюшка ведь перед ним во весь рост, всей грудью нараспашку…
– М-да, дела, брат!
– А что, хорошие дела! Что значит человек под Богом!
Миранович, прижимая к груди пробитую пулей руку, превозмогая боль, спросил:
– Говорят, что в упор бил турок?
– Да как сказать!
– А куда же попал?
– Вот сюда, – и я показал на наперсный крест.
– Невероятно!! – он прикоснулся к распятию. – Невероятно!
Затем подошедший Петров долго и внимательно рассматривал крест, рассуждал о законах баллистики, вероятности и невероятности с математической точки зрения. Его удивлению не было предела.
– Если бы вот так не держал его в руках, никому бы не поверил, что два выстрела, произведенные с секундным интервалом, могли привести к таким последствиям. И ведь рикошет-то совсем слабый. Весь удар принял крест. Будем считать, что война для нас началась с чуда.
Вытиравший пучком сорванной травы осклизлый от крови штык усатый старый солдат скорбно улыбнулся:
– Какое здесь чудо, сколько хлопцев полегло! Одно слово, бойня!
Я посмотрел на него. Он горько поджал губы:
– Скольких я под Севастополем похоронил, батюшка. Какие хлопцы! Да и здесь… – Он отбросил траву, нарвал новый пучок, – каково родным-то будет, когда весточку получат. Когда меня под Севастополем стукнуло да жене сообщили, что нет в живых, так она с ума сошла. Вот и безумствует до сих пор. Правда, сказала: «Теперь сколько не погибнешь – не поверю» – и поет, каждый день поет и поет, поет и поет…
Не зная, что сказать ему, я вздохнул:
– На все воля Божия!
– Так-то оно так. Когда турку брюхо штыком вспорол, а у него на глазах слезы. Я под Севастополем также плакал от боли. Война, она человека зверем делает, зверем, батюшка, будь-то русский или басурман.
Огромное поле стонало, кричало, молило о помощи, плакало от боли. Громко ржали, скребли копытами оземь, стремясь подняться, раненые кони. Похоронная команда сносила в общий ряд убитых. Этот длинный ряд порубленных, исколотых, обезглавленных, обезрученных тел потряс меня. «Молох, истинный молох», – шептал я сам себе.
– Вот это и есть война, батюшка, хуже соломорезки, – и Кременецкий подозвал начальника похоронной команды, – выберите место хорошее, красивое.
Растерянный молодой солдат держал перед собой чью-то отрубленную по локоть руку, пытаясь найти среди тел ее хозяина, все спрашивал у похоронщиков:
– Обезрученного куда положили?
Кто-то из них недовольно проговорил:
– Кажись справа, там и обезрученные, и обезглавленные. Да не носись ты с ней…
– А что делать?
– Спроси у батюшки.
Солдат подошел ко мне:
– Не нашел, отец Сергий, чья, может, хозяин и вовсе живой остался, а с ней-то как быть? В кусты не забросишь?
Это было до неправдоподобности простое обличье войны. Весь огромный мир вдруг сузился до этого окровавленного поля. Ранее неведомая боль пронзила меня с такой силой, что потемнело в глазах. «Господи, ведь ты же сотворил всех нас по своему образу и подобию, живите, радуйтесь. А мы? А мы? Сколько убиенных сейчас предстанут перед тобой! Сколько слез прольется! Вот она, война!» Сам не зная почему, вновь и вновь повторял: «Молох, истинный молох! Сколько молодых, крепких мужиков и дальше будут молить тебя о пощаде, Господи… Господи, помилуй нас!»
– Турки, турки!!
С белым флагом к нам подъезжали несколько турецких офицеров. Они о чем-то переговорили с Кременецким, и вслед за парламентариями на поле появились турецкие санитары, начали вывозить в скрипевших от тяжелого груза арбах убитых и раненых.