– Горностай! Я же вижу! Он так смотрит! Сразу понятно, что он о тебе думает!
– Он иначе смотреть не умеет.
Лабрюйер отпер дверь, вошел в прихожую, обернулся.
– Тебе письменное приглашение? Золотыми чернилами и с виньетками? – полюбопытствовал он.
Хорь молча поднялся, погасил папиросу и вошел в Лабрюйерово жилище.
– Я должен как-то оправдаться. Он должен понять, понимаешь?.. И все должны понять! Если меня сейчас отправят в столицу, я застрелюсь.
– Почему вдруг?
– Потому что когда суд чести – виноватый обязан застрелиться.
– Какой еще суд чести?
– Офицерский.
Тут Лабрюйер впервые подумал, что весь наблюдательный отряд – офицеры. Жандармское прошлое Енисеева не было для него тайной, а вот что Хорь тоже имеет какое-то звание – раньше и на ум не брело.
– Тебя что, осудили?
– Я сам себя осудил. Я знаю, почему это все случилось. Вот, полюбуйся!
Хорь неожиданно достал револьвер.
– Ты что, с ума сошел?! – заорал Лабрюйер. – Покойника мне тут еще не хватало!
Хорь вытянул руку, словно целясь в Лабрюйера.
– Видишь? – спросил он. – Видишь?! А если бы из-за меня Барсук погиб?!
Рука дрожала.
– Дурака я вижу!
Лабрюйер шарахнулся в сторону, кинулся на Хоря, с хваткой опытного полицейского агента скрутил его и отнял револьвер.
– Институтка! Истеричка! – крикнул он. – Барынька с нервами! Подергайся мне еще!
Для надежности он уложил Хоря на пол лицом вниз и еще прижал коленом между лопаток. Продержав его так с минуту, Лабрюйер поднялся и ушел в комнату, оставив открытыми все двери – в том числе и на лестницу.
Хорь встал, постоял и тоже вошел в комнату.
– Истерик больше не будет, – сказал он. – Я знаю, что я должен делать.
– Вот и замечательно.
– Где мой револьвер?
– Завтра отдам. Он тебе ночью не нужен. Иди спать.
Хорь постоял, помолчал и ушел.
Лабрюйер запер за ним дверь и крепко задумался. Было уже не до любовной переписки. Он видел – Хорь не выдержал напряжения. Да и куда ему – кажись, двадцать два года мальчишке, выглядит еще моложе. Целыми днями изволь изображать фрейлен Каролину, как там про клоуна в цирке говорят – весь вечер на манеже… А когда приходится играть роль – с ней малость срастаешься. Придумало же начальство школу для Хоря!..
А тут еще и Вилли. Хорь не назвал этого имени, но Лабрюйеру такая откровенность и не требовалась.
Понять бы еще, что именно там произошло…
Горестно вздохнув, Лабрюйер стал раздеваться. Потом лег, укрылся поплотнее, уставился в потолок, почувствовал неодолимую власть дремы, обрадовался – и потихоньку уплыл в сон.
Сколько времени этот сон длился – неизвестно. Когда Лабрюйер усилием воли разбудил себя, за окном был обычный зимний мрак. Но нужно было сесть и вспомнить те слова, что он произносил во сне. Там ему удалось написать письмо Наташе Иртенской! И это было замечательное письмо. Вот только хитро устроенная человеческая память этого письма не удержала.
Но во сне Наташа получила письмо и даже, кажется, какие-то строки прочитала вслух. Он вспомнил прекрасный профиль Орлеанской девственницы, изящный наклон шеи, темные кудри на белой коже. Все это присутствовало во сне. И снова, после всех сомнений, он понял, что никуда ему от этой женщины не деться. И придется понимать то, что она говорит и пишет, хотя для обычного нормального мужчины это загадка…
Утром Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. Хорь уже был там – по видимости спокойный, деловитый, хотя мордочка осунулась – или плохо спал, или вообще не сумел заснуть. А две бессонные ночи подряд никого не красят.
– Из Москвы телефонировали, – сказал Хорь. – Я записал. Нашли мать убитой Марии Урманцевой. Она от горя забилась в какую-то глушь, названия я не разобрал, там единственный подходящий телефон – за десять верст от усадьбы, в полицейском участке. Сегодня в четыре часа пополудни она там будет, и ты сможешь с ней поговорить. Зовут ее Анна Григорьевна.