и творчества писателя, и художественного творчества как такового, и, что важнее всего, приводят к подлинному пониманию того, что стоит за всяким творчеством вообще, – к пониманию основ человеческой жизни. Творчество А. В. Чичерина свидетельствует, что литературоведение в лучших своих образцах есть тот жанр словесности, который прямо обращен к пониманию мира внутри нас и мира, нас окружающего.

Значит ли это, однако, что, определяя литературоведение как литературный жанр, мы лишаем его характера собственно научной точности и объективности?

Но ведь точность науки есть точность описания различных явлений мира, то есть выверенность их номинации в той или иной умозрительно созданной схеме, которая соотносится с нашим внешним опытом. Здесь слово стремится стать термином, термин же стремится к никогда не достижимой своей однозначности. Во всем этом нет и не может быть объяснения того или иного жизненного факта, поскольку объяснение требует проникновения в первопричину явлений мира, а следовательно, требует обнаружения внутренней связи сущности этого явления с множеством других фактов жизни. Здесь слово стремится стать символом, заключающим в себе, прежде всего, принцип связи, а уж затем предметную номинацию>36.

В отличие от рассудочного и всегда ломкого в своей неподвижности термина, символ чувственно-рационален и при всей своей подвижности и никак не скрываемой полисемии прочен; он отличается от термина, как живое и гибкое дерево – от дерева высохшего.

Потому научно-терминологическая «точность» всегда узко специальна, т. е. вне- связна, и всегда мимолетна: новое слово в науке опровергает предшествующее, и процесс этот бесконечен>37. Философская или художественно-символическая «точность» – безусловна, она не отменяет предшествующего, но углубляет его. В своей семантической подвижности слово, обращенное ко всему духовному средоточию человека (а не к исключительно некоему вымышленному его сугубо рациональному отсеку), не сводится к собственной предметной самодостаточности, а открывает нашему пониманию реальность, стоящую за словом, во всей живой ее сложности, противоречивости и единстве. Можно ли точнее определить, скажем, художественное своеобразие писателя, чем оно определено у А. В. Чичерина в его простой фразе: «прозрачность прозы Тургенева»? Разумеется, для того, чтобы ощутить точность этого выражения, нужно читать Тургенева и размышлять о прочитанном, и существует оно не само по себе, а в контексте всей работы филолога. Это не описательная точность, а точность проникновения в суть вещей, точность, напрямую продуцирующая внутреннюю связь «Я» читателя с художественным творчеством Тургенева и одновременно с духовным миром его исследователя.

Словом, научная точность, если понимать ее как точность в системе научноописательного метода исследования художественного текста, вовсе не является критерием истинности, ибо она насквозь отвлеченно необязательна, и, напротив, точность диалектического анализа художественного текста, устанавливающая внутреннюю связь рассматриваемого явления с его сущностью и воздействующая одновременно на ум и чувство читателя, ведет к истинному познанию текста, т. е. к глубокому ощущению момента тождества познающего и познаваемого. Литературоведение, рассматриваемое как литературный жанр, следовательно, ни в коей мере не обедняет познание художественной литературы, напротив, углубляет его до степени самопознания человека и познания окружающего его мира.

То же можно сказать и относительно принципа научной объективности. Если видеть в науке доминирующий принцип рациональной описательности того или иного явления, то объективность анализа увеличивается по мере убывания в нем личностно-субъективного начала. Иными словами, чем меньше выявлена в литературоведческом исследовании личность исследователя, тем оно лучше. Понятно, что в данном случае под «субъективностью» понимается произвольность или волюнтаризм литературоведа в отношении к материалу его исследования.