Лука пробормотал извинения и проскользнул в маленькую аудиторию сольфеджио. Дух школьных каникул остался на впавших в зимнюю спячку улицах. Здесь же вихрилась обычная жизнь, с уроками, распевками, репетициями и предконцертной суетой.
В перерыве Лука, как обычно, уселся в неглубокой нише в простенке. Тут когда-то стоял бронзовый бюст Медоносова-старшего. Но обнаружилось, что это вовсе не он, а Корней Чуковский, и бюст подарили детской библиотеке.
Лука сидел на низкой приступочке и смотрел на хористов, деловито снующих мимо. Между ним и остальными висел привычный стеклянный полог. Мальчишки открывали рты, но Лука их не слушал.
Четыре года в капелле были похожи на четыре галактики. Лука пролетел их все, увидел новые миры и почему-то снова очутился на Земле.
Обычно ночью перед концертом он по нескольку раз вскакивал с кровати, расстегивал чехол для одежды, трогал хрустящую от новизны сорочку, отглаженный твидовый жилет и атласные крылышки галстука-бабочки. Потом осторожно доставал из коробки зеркально начищенные ботинки и надевал их на свои босые ноги.
Теперь космос детства уменьшился. В нем уже не было пугающей и прекрасной бездонности. Дни разделили на дольки: занятия, спевки. Выступления казались рутиной. Хотя мама по-прежнему садилась в последнем ряду их небольшого концертного зала, кусала губы, но не плакала. Зато папа рыдал от души, а потом долго и счастливо сморкался в антракте.
Раньше Лука чувствовал, что голос – это леска и кто-то громадный тянет тебя на ней и забирает к себе, куда-то очень высоко. Леска стала прочной, привычной струной, и Лука шел по ней, как по проволоке, балансируя, боясь сорваться, изнемогая от этого тяжкого труда. А тот неведомый, что держал его на ладони как певчую птицу, исчез.
Лука видел, что закон земного притяжения начал действовать и на других мальчишек капеллы. Они отяжелели, посерьезнели, сыпали терминами, высмеивали конкурентов, говорили о конкурсах, грантах и будущих контрактах. Наверное, они тоже разучились взлетать.
«Может быть, менялись не только голос и тело, но что-то еще, – думал Лука, сидя в своей нише. – Что-то такое, о чем им не сказали».
– И что это, что? – спросил Лука вслух.
Перед ним замаячила угловатая фигура Мотьки Старостина.
Мотька плюхнулся рядом и сказал своим многообещающим тенором:
– С самим собой говорят или сумасшедшие, или гении. Слушай! Гений же всегда немного «того», да? Тогда почему не все, кто «с приветом», – гении?
Что бы Мотька ни говорил, чудилось, что это уже говорили до него. Даже лицо его всем всегда казалось знакомым. Мотька тщательно «снимал» манеру исполнения и фразировки с известных певцов, за что старшие хористы звали его Шарманщиком. Он перенимал точку зрения каждого, поэтому понимал всех как себя самого.
– Моть, ты когда-нибудь думал уйти из хора? – вдруг спросил его Лука.
Мотька удивился:
– Куда уйти?
– Ну, куда-нибудь. На волю.
Мотька удивился еще сильнее:
– Ты что! Меня предки сразу прибьют. Мать мечтает, чтоб меня в Москву позвали. Но, по мне, лучше Токио.
Лука с досадой прищелкнул языком:
– Погоди ты со своим Токио! Я тебя про жизнь спрашиваю. Вот, если не хор, ты бы что делал?
Мотька заволновался.
– Пшеничный, у тебя проблемы, что ли?
Лука посмотрел на его встревоженное лицо и ничего не ответил.
Шарманщик сориентировался.
– Нет, ну я думал, конечно, – сказал он с интонацией самого Луки. – Но не про совсем уйти, а… – Мотька запутался.
Лука по-отечески похлопал его по плечу и хотел вернуться в класс, но Шарманщик остановил его:
– Пшеничный, это просто отсюда всё, что там, выглядит круто. А оттуда – всё, что здесь. Понял?