стол, непонятно по какой причине, голый, как будто бы лёд на замёрзшей речке, и даже солянки на нём не видать. А в эту самую минуту, выпячивая морщинистый оголённый бюст и вывалив наружу обвисшие старческие груди, к нему на колени лезет Инесса Остаповна, похлопывая одной ладо- шкой себя по попе. Ему бы чего-нибудь пожрать, а не до плотских утех, да ещё со старухами. Мама родная!.. а глянь на её шею и на грудь!.. бедная тёща, и она туда же!.. Вызывая брезгливое чувство до отвращения, в глаза Ивана Ильича бросается сморщенная кожа, как шкура земляной жабы, но

зато на массивной золотой цепочке сияет диадема музейной редкости, под которой в глаза лезут её прыщи, как наклюнувшиеся гнойниками грибы-по- ганки: на грудях, плечах, на загривке, до самых ушных раковин. Смотреть омерзительно!.. Появляется желание взгляд отвести, но он не в состоянии

сделать это… А Инесса Остаповна всё лыбится. Вот она уже уселась на его го- лые коленки и принявшись хохотать, одной рукой полезла к его мужскому

причинному месту, неожиданно крикнув: «Оп-ля!..», одним мановением руки и Иван Ильич уже без трусов на стулке сидит, словно на скамейке в городской бане, а тёща у него перед носом его же трусами помахивая и захлёбываясь

смехом, прямо ему в лицо, кричит:

– Я ведь тебе, зятёк, давно говорила, чтобы не связывался ты с польскими евреями. Собрал там у себя на фабрике это польско-жидовское панство Пщешинских, притащил бы на фабрику ещё и всяких китайских «хунвейбин- ских»: они-то тебя до тюрьмы токо и могут довести, а надо было их всех

давно под гребёнку, да за задницу, да по каталажкам рассажать! Наши домо- рощенные Абрашки всегда этим способом пользовались… А, ты?!.. Что сде- лал ты?!.. Пошёл не той дорогой!.. Теперь у тебя притоны, жетоны, картишки да падшие женщины на уме?!.. даже вот сейчас от меня нос воротишь!.. Пе- дагоги и адвокаты теперь тебе уже ни к чему?!.. Сгинь, нечистая сила, из моих глаз долой! ничтожество ты подлое, коль брезгуешь ты мной!..

Иван Ильич, встрепенувшись, снова проснулся. Всеми частями тела дёр- нулся на кровати так, что чуть было не свалился с узкой солдатской постели.

Сел, спустив ноги на холодный пол. В комнатушке колотун – холодрыга, ибо

старуха протапливала печь только с вечера; и тот кусок печной грубы, что вы- полнял роль перегородки, обогревал этот чулан постольку-поскольку, даже

со рта пар было видно. Напялив на плечи – без пододеяльника – замызганное солдатское одеяло и продолжая так сидеть, будто бы в вытрезвителе; раска- чиваясь туловищем взад-вперёд, осмысливал увиденных подряд два сна.

Волнующая, любовная сцена, увиденная во сне, приносила Ивану Ильичу не- выносимые страдания. Воображение продолжало дорисовывать то, чего и во сне не привидится, а тот гадкий, мерзкий тип – художник-орангутанг – теперь в утренних сумерках комнаты выглядел расплывчато и в дымке, но будто вос- ставший из небытия, из потустороннего мира теней, или вепрь из Беловеж-

ской пущи. Наваждение сменяло одну пикантную, развратную сцену другой и всё это приводило страдальца в бешенство, после чего он начинал вести раз- говор сам с собой. А в это время – по ту сторону двери – приплюснув к ней и прижавшись ухом, стояла хозяйка, старуха: скряга и злая, как окатившаяся

сука возле щенят. Стояла будто приклеилась к дверям, замерев, вслушива- лась в бормотанье постояльца: «…Не женщина, а прямо рептилия какая-то в образе похотливой жабы – неизвестной науке породы!.. – громко, на всю комнату, продолжал ругаться Иван Ильич, – бесстыжая похотливая тварь!..

Разлеглась это она, вывалив наружу всё своё естество!.. позирует это она сво- ему художнику, орангутангу… Лежит себе, красуясь телесами, изображает Данаю!.. куда тебе до неё! Ты худая, как щука и чёрная будто от цыгана нагу- ляна, прямо кобылячей породы!.. Удавить бы обоих на одной верёвке!..».