На той стороне Аркадий Макаров

Вместо пролога

Ниоткуда, как мышиный шорох, вдруг возникла передо мной жизнь моего родителя, истинно русского человека, одна из ничем не примечательных пылинок в песочных часах, провалившаяся в чёрную бездну.

Возникла и тут же канула, как сорвавшаяся с ветки капля тихого предвечернего дождя.

Мой отец не сделал ничего примечательного в жизни: не открыл предел числового ряда, не изменял хода истории. Был – и нет. Как говорится, – «И сказок о них не расскажут, и песен о них не споют». Так, – травинка среди просторного луга под размашистой, неотвратимой косой времени: – вжик-вжик-вжик! Только лёгкая испарина на потемневшей стали, только резкий, как молния, отблеск отточенного жала. А неутомимый косарь всё идёт и идёт, и нет ему устали. Он всегда на ногах. Он всегда в деле. Убориста его коса, не сжалится, не промахнётся…

Кружит, кружит сбитая с толку пчела, пьяная от нектара жизни, и не понять ей – в чём дело? Что за порывистый ветер опрокинул навзничь её цветок? Она только что целовала бархатистые губы адониса, ан, нет его! Лишь пастушья сумка трясёт свои пожитки. Один лишь миг, и нет пастушьей сумки. Кудрявый клеверок поднял свою безрассудную голову, глядишь, и нет медоноса. Аникой-воином заступил дорогу иван-чай, но повалился грудью на матушку-землю, и вот он уже лежит, раздавленный тяжёлой поступью неумолимого косаря. Так было от веку, и так будет.

В человеческой судьбе всегда рядом – грустное и весёлое, добро и зло, драматизм и шутейность. Это как орёл и решка в золотом червонце имя которому – жизнь.

В этой книге, документальной и художественной одновременно, через светлую печаль прошедшего времени, трагического в своей сути, я с горькой усмешкой отваживаюсь показать двуединство жизни, применяя шутейную, а коегде и ёрническую формулу языка, чтобы рассказать о жизненных перипетиях родимого мне человека, близкого, в близком мне времени, иначе, как сказал Великий Классик: «Скушно жить на этом свете, господа».

Ещё: в некоторых эпизодах повести автор становится как будто соглядатаем действий своих героев, хотя в то время его и на свете-то не было!

Но это совсем не так, или вовсе не так – я был в жизни этих близких мне людей, как и они теперь находятся в моей жизни, хотя, увы, их уже нет в нашем мире…

Итак, вот он лежит на моей ладони золотой червонец, доставшийся мне в наследство от моих родителей, высвечивая в опускающихся сумерках осеннего ненастья.

Часть первая

1

– Зачем смеёшься?

– Я не смеюсь. Я плачу…

Из разговора

Может быть, одному русскому суждено почувствовать ближе значение жизни.

Н.В. Гоголь. Из письма к А.М. Виельгорской

С недавних пор ко мне неожиданно привязалась противная старческая привычка – засыпать в кресле.

Привычка эта досаждает особенно тогда, когда усиленно пытаешься понять, что показывает телевизионная картинка? По всем каналам идёт такая невразумительная чехарда и откровенная пошлость, что выбирать не приходится. Массовая культура теперь рассчитана то ли на ватажных подростков, то ли на взрослых недоумков, коими, вероятно, нас и считают непотопляемые черти из электронной шкатулки с улыбчивыми лицами, с хорошим русским произношением, но с трудно произносимыми фамилиями.

Нашему человеку, после привычной погони за хлебом насущным, в самый раз угнездиться в кресле, расслабится, включить говорливый ящик и, вытянув ноги, прислушаться, как они гудят после дневного марафона. А ящик бубнит своё, вдалбливая нам, что сегодняшняя молодёжь выбирает «Херши».

Ну, если хотите – «Пепси»! Хрен редьки не слаще.

Но я себя, увы, уже не могу причислить к молодёжи, да и «Пепси», на мой вкус, – просто сладенькая водица с привкусом валерьянового корня. Поэтому, после угробистого трудового дня, для меня куда полезнее хороший стопарь водки под розовый ломоть малосольного сала в чесночном соусе. Выпил – и подобрел!

Вот теперь можно и к «ящику» повернуться:

– А ну-ка! Что там у нас в Гондурасе?

А в Гондурасе всё спокойно. И тебя, после двух-трёх кадров, уносят прокладки с крылышками куда-то далеко-далеко, где глохнут все звуки, и остаются только умиротворение и покой.

Откроешь глаза, а в экране вместо картинки уже шелестит мыльная пена электрических разрядов. Резкий свет непогашенной люстры кидает с потолка пригоршню колючего золотого песка, норовя попасть тебе прямо в зрачки. Недовольно морщишься и идёшь в постель досыпать уже подтаявшую близким рассветом ночь.

Зимой кресло по-особенному уютное, мягкое, тёплое, словно гагачьим пухом выстланное. Только присядешь, положив ноги на журнальный столик, только голубым светом горящего спирта засветится экран, а ты уже – вот он! Опять на крылышках улетел!

Просыпаешься обозлённый – снова пропал вечер! Никакой интеллектуальной жизни! Одна растительная!

А побороть себя нет никакой возможности…

– Опять по ночам, туды-т твою мать, свет жжёшь! – будит меня грозный голос отца.

В голове проносится паническая мысль: что я, в который раз уснув за книгой, не потушил нашу семилинейную керосиновую лампу. А керосин дорог. Жизнь скудна и однообразна. Весна. Разлив скоро, а у меня резиновых сапог нет. Снова в подшитых валенках по мокрому снегу топать в школу… Э-эх! Когда был Ленин маленький с курчавой головой, носил он тоже валенки и летом, и зимой.

Вскакиваю. Открываю глаза. Господи! Машина времени унесла меня на много-много лет назад. Померещится такое! Отчий дом из руин вознёсся! Оглядываюсь. Никого нет. Один в городской квартире. Жена к родителям уехала. А свет, действительно, горит во всех комнатах, даже на кухне, куда я, отужинав с друзьями-выпивохами в шумной закусочной, вообще, сегодня не заходил.

Вот ведь сыновья память, какая! Столько лет прошло, а до сих пор перед отцовским верным словом робость одолевает. Давно уже и родителя в живых нет, а голос – вот он! В ушах стоит.

2

Обличьем отец мой был весьма колоритен: цыганская борода с редкой проседью на груди кучерявится, не по-старчески густые и чёрные с серебряной нитью волосы на зачёс, как ходили во времена строящегося социализма, во времена его молодости, партактивисты, костистый прямой нос с резким изгибом ноздрей и соколиный взгляд, желтоватый, с искрой, искусственного глаза, другой, живой глаз, был зелёного цвета, приветлив и весел, а тот, стеклянный, наоборот – острый, сверлящий, от которого всегда хотелось скрыться, да некуда. По случаю моего частого непослушания тяжёлая рука родителя мне была хорошо знакома.

Интересный пасьянс раскладывает судьба на каждого человека! Вот они – карты! А все – рубашкой вверх. Попробуй, угадай, что у тебя там сложилось? А карты иногда выпадают интересные…

Свою жизнь отец начинал в плотницкой артели: сначала учеником на подхвате, а потом и равноправным членом бригады.

Артель, ещё помня недавнюю старину, занималась отхожим промыслом, благо, начинался НЭП, и свободные рабочие руки тогда ещё легко можно было продать. Ходили в Москву, где после гражданской войны, почти что каждая улица была превращена в строительную площадку, а такие спецы, как плотники, требовались повсеместно.

«Не спи, вставай, кудрявая! В цехах, звеня, страна встаёт со славою навстречу дня!»

Артель, в которой работал отец, была дружная, большую её часть связывали родственные отношения – кто-то кому-то кем-то доводился.

В этой же артели бригадиром был родной брат отца – Митька, который в ту пору находился в женатом положении – имел детей, но из семьи ещё не был выделен – собирал деньги на своё хозяйство.

Мой отец тогда бритвы не знал – пятнадцать лет от роду, поэтому всё заработанное им, само-собой, записывалось на Митьку.

Отец к водке ещё пристрастного вкуса не имел, а курево – табачок-самосад, был свой, деревенский, так что этот Митька с пребольшой охотой брал своего младшего брата с собой повсюду, где была работа. В поисках хороших денег артель уходила и подальше Москвы – на север, в Архангельск, где шабашили в тамошних лесах и даже на верфях с корабельной сосной, помогая промысловикам и учась у них строить шхуны и шхеры для сезонного забоя морского зверя. Так что не удивительно, когда мой отец к семнадцати годам работал топором и рубанком, как счетовод счётами.

Митька был доволен братом, и по возвращению из отъездов, пьянея, всегда хвалил его перед отцом, а, как протрезвеет, так молчок. Мол, что с него взять, молодой ещё, пока только на подхвате хорош…

Странное дело, но с тех самых незабвенных юношеских лет к моему отцу деньги, ну, никак не хотели идти. Идти-то они шли, да не держались. Ладони что ль такие были, что деньги к ним не липли? Любой инструмент возьмёт – прикипит, а всё, что заработает, тут же сквозь пальцы процеживается, наверное, по причине ранней выучке ремеслу.

Приезжает однажды с больших заработков в свою деревню на тройке. Дуга расписная, бричка на рессорах, впереди – кучер на манер трубочиста в цилиндре сидит.

– Нн-о! Родимые! – со станции Платоновка галопом гнал.

У родного крыльца высаживает молодца.

Родители – к окнам:

– Батюшки, никак Василий приехал?!

Соскочил с подножки – сапоги хромовые высокие, до самых колен, пиджак кожаный цвета спелой вишни, на голове фуражка в жёлтую клетку английского сукна, козырёк, как крыша у навеса, из нагрудного кармана серебряная цепочка от часов аксельбантом свисает. Пританцовывает у крыльца, ноги разминает. Хор-рош!