Он – Гарри, не Винни, пока еще нет – мог бы вступить в Гарвардский клуб, сидеть в его огромной гостиной, окруженный малиновыми и золотистыми цветами и омываемый коктейльным светом раннего вечера, слушая тиканье часов и потрескивание огня в камине. Он мог бы пойти туда, притворяясь, что только что прибыл, и острые края города были бы сглажены, а его резкие звуки приглушены. Но каждый раз, когда он получал приглашение вступить в Гарвардский клуб, его вместо этого соблазняли промышленные цеха, взгроможденные друг на друга, тамошнее общество, его производство, жизненная сила, и он откладывал вступление на то время, когда мало что сможет делать, кроме как покоиться в каком-нибудь удобном кресле, которое для конца не что иное, как колыбель – для ее начала.
Хотя неписаный закон гласил, что если ты в костюме, то садишься в лифт в вестибюле и нажимаешь на кнопки, он предпочитал пользоваться грузовым подъемником. И теперь, поскольку подъемник ждал, незанятый, на уровне улицы, он схватил лямку, которой раздвигались ворота, и потянул, чтобы одна половина поднялась, другая опустилась, и он смог пройти внутрь. Вернув их на место, он направил на четырнадцатый этаж огромную коробку, в которой был единственным пассажиром, хотя она могла выдержать вес трех-четырех слонов. Весь четырнадцатый этаж был его, не арендовался, а принадлежал «Коже Коупленда», и, кроме Корнелла, только Гарри знал его с самого начала. Он играл там ребенком и исследовал это место до самых мельчайших подробностей, как может только ребенок. Хотя все день ото дня менялось, подгонялось под текущий момент, хотя стены возводились и сносились, лампы и станки перемещались, хотя проводились реорганизации, хотя он сам мало бывал здесь последние шесть лет перед войной и совсем не бывал те четыре года, когда шла война, это место запечатлелось в нем, как ни в ком другом. Он узнавал там то, мимо чего проходили взрослые, которые успели узнать это в других местах и сдать в архив. Несмотря на перемены, он мог бы пройти там в темноте, как в своем родном доме, и теперь, когда ему было слегка за тридцать, чувствовал себя здесь так же комфортно, как в шесть.
Цех представлял собой прямоугольник примерно в двадцать тысяч квадратных футов. По его северной и южной сторонам от самого потолка шли ряды окон высотой в двенадцать футов. Центральная часть, вокруг которой были устроены рабочие места, включала в себя вентиляционные воздуховоды и электрические панели, склад, туалеты, пассажирские лифты и офисы. Грузоподъемник располагался с восточной, без окон, стороны прямоугольника. Ворота, смотревшие на юг и выходившие на улицу, открывались только на первом этаже: изнутри в цеха попадали через обращенные к западу ворота с более широкой стороны подъемника.
Посетителей, прибывавших на четырнадцатый этаж и оказывавшихся в мастерской, где царило такое же оживление, как на Центральном американском рынке, не встречали ни вывески, ни администратор. В зависимости от состояния здоровья, расписания отпусков, от того, на месте ли закупщик кожи или убыл, на работе в тот или иной день бывало до сорока восьми человек: закупщик кожи, снабженец, столяр, упаковщик, фондовый менеджер, механик, два уборщика, три закройщика кожи, три изготовителя фурнитуры, два водителя грузовиков/доставщиков, шесть красильщиков/восковщиков/полировщиков, два бухгалтера, Корнелл, Гарри – и двадцать два кожевника.
Никто никогда не проводил переписи, но если бы ее провели, то выяснилось бы, что наибольшую этническую группу составляли итальянцы, затем следовали пуэрториканцы, евреи, цветные, ирландцы и протестанты, что означает что угодно, начиная с голландцев и англичан и кончая чехами, немцами и скандинавами. Все евреи были родом из России, а один из закройщиков был китайцем. Мейер Коупленд предложил своим рабочим выбор между собственностью на половину компании, но без права голоса, или вступлением в профсоюз. Даже не считая дивидендов, их зарплата была выше профсоюзных мерок. Это служило источником длительного конфликта с профсоюзами, которые не знали, как поступать с «Кожей Коупленда», и обсуждали этот вопрос, из года в год делая исключение не по праву, но с молчаливого согласия. Некоторые из лидеров профсоюза считали поступок Мейера благородным социалистическим экспериментом, другие – хитрым капиталистическим трюком, и они никогда не могли прийти к согласию, потому что это не было ни тем, ни другим.