А еще чувствовала себя грязной. Оплёванной. Искупавшейся в гниющем болоте ненависти и злости.

Ей хотелось хорошенько вымыться. Самой. Своими руками. Хотя бы руки. Ноги она так и не трогала. Боялась испачкаться еще больше.

Но пока не находила в себе сил идти в ванную. Кажется, от нее даже воняло потом и кислотой от рвоты. Но выползти из комнаты было выше ее сил. Стоило только об этом подумать, и начинало всю трясти и тошнить.

Это была проблема, и как с ней бороться Ксюша пока не знала, но то, что это ненормально и неправильно понимала и принимала.

Возможно, хотелось бы верить, что это пройдет со временем. Но нужно что-то делать же, а что именно, она не знала.

Может, стоило бы без раздумий сделать несколько шагов вперед, отпереть дверь и выйти из комнаты. Просто убедиться, что и за ее пределами с ней самой ничего не случится.

Пару раз она даже вставала, но ноги будто к месту прирастали и Ксюша просто тупо стояла посреди комнаты и смотрела на дверь.

И видела эти тени. Гребаные тени под дверью, и за ней. Слышала шум и шаги. Тяжёлое дыхание за спиной и сильные холодные руки на ногах.

В груди зарождался крик. Но она сжимала кулаки, впиваясь ногтями в кожу, сдирая ту с ладоней, и перебивала одну боль другой.

Онемение и паралич уходили из ног, но она шла не вперед, отступала к стене, к безопасности.


***

Папа чуть задержался у себя в городе, она его не винила, и даже была рада его видеть.

Уставший, постаревший, и с большим количеством седины в волосах. А все из-за нее. Видела и подмечала осунувшееся лицо, посеревшее, кажется, от беспокойства. Глаза лихорадочно блестели от волнения. И мешки под глазами от недосыпания.


Он единственный мог заходить в ее комнату, предупредив стуком, но не спрашивая и не дожидаясь разрешения войти.

Он единственный, при ком она могла думать связно, а не захлебываться страхом от присутствия человека рядом.

Ее голос постепенно возвращался, но долго говорить Ксюша пока не могла. Объяснялась односложными рублеными фразами.

С папой она могла быть честной. Его она не боялась напугать своими перепадами настроения, своим страхом и отвращением к окружающим.

Кажется, отец делал все, чтобы понимать ее без слов, без намеков, просто по взгляду глаз.

Она, как никто другой знает, как это трудно. Помнит, как ребенком училась понимать молчание Давида.

И стоило его вспомнить, накатывал душераздирающий и уничтожающий стыд. Стыд и вина.

Вина за боль, за свою слепоту. За то, что мучила, пусть и нечаянно.

И стыд от того, в кого превратилась, от того, кем становилась.

Давид был островком света и чистоты. Их дружба, их история где-то глубоко внутри спрятана, забаррикадирована бетонными стенами, лишь бы не испачкать, лишь бы сохранить и помнить.

Она рада… рада, что его нет рядом сейчас. Что он не видит всего этого. Пусть помнит ее светлой и веселой девушкой.

Иногда ей очень хотелось увидеть его рядом. Он ассоциировался у нее с чем-то монументальным, несокрушимым, способным пережить все, и справиться со всем. Казалось, что и с этим он бы сумел справиться.

Но… не могла попросить отца найти и позвонить. Не могла.

У нее и так ничего не осталось. Мир разрушился не до конца, но если уж крушить, то крушить окончательно, до самого дна.

Ни гордости, ни чести. Нет ее прежней. Сдохла, захлебнувшись желчью и страхом.

И эгоистично решила оставить себе только то, что у них было. Дружба, прошедшая годы, проблемы. Светлые и счастливые воспоминания детства и юности. Пусть хоть они не замараются. Пусть хоть они у нее останутся.


****

Что-то с ней происходило. Петр видел, как меняется ее взгляд, как его малышка сама меняется. Прямо у него на глазах происходило рождение нового человека. Еще слабого, неуверенного, и всё же нового, готового бороться, жить.