Потом правительственные войска окружили Соннер-Вилль, а вокруг города начала вырастать стена. Помните те дни? Когда жители ещё пытались говорить, но лишь открывали рты и напоминали рыб. Тысячи, а если быть точнее, двенадцать с чем-то тысяч рыб, которых выбросили на берег, отгородили стеной и заставили беззвучно глотать воздух. Бросили барахтаться в страхе от того, что тишина напомнила о смерти.

А потом произошло самое пугающее – соседский механический пёс Балт перестал скрипеть по ночам. Кажется, тогда я впервые по-настоящему выспался. И с тех пор больше не слышал звуков.

Наверное, вы пережили что-то подобное.

Но есть разница между нами. Мне было плевать. Почему?

Мы стояли в моей комнате. Жёлтые выцветшие обои казались яркими и напоминали о солнце. Пахло Наськиными волосами и ухой, которую варила на кухне мама. Я взял ладонь Наськи в свою и почувствовал тепло от тонких пальцев.

Я говорил:

– Я тебя люблю.

Она, конечно, ничего не слышала. Просто мотала головой.

Я складывал из больших и указательных пальцев сердце. Она приоткрывала губы. Я понимал, что она говорит:

– И я.

Для меня на тот момент ещё ничего не случилось. Мне не было страшно.

Всё произошло позже.

***

Вы спросите, зачем мы с Витькой пришли к этим ангарам? Зачем вообще приблизились к стене?

Нас привели сюда тени. Призраки. Очертания тех, кого мы любили.

Витька достал из рюкзака тетрадку и карандаш. Снял перчатку и трясущейся рукой начал выводить одну за другой угловатые и острые буквы:

«Лезем вверх, там я подсажу тебя».

Понятия не имею, как он себе это представляет.

Лестница казалась мне не очень-то устойчивой. Плюс – по такому морозу дерево становилось ломким. Скрип, хруст – кого я обманываю, всё произойдёт в абсолютной тишине – и мы летим вниз, дай бог, чтобы не головой вниз.

Витька нацепил обратно перчатку, отбросил в сторону рюкзак, покрутил шеей, разминаясь. Потом начал лезть вверх. Уже на середине пути он бросил на меня недоуменный взгляд. Мол, почему ещё не на лестнице?

Всё-таки я был слабее Витьки.

Во мне оставались сомнения. Они шуршали внутри, как отголоски звуков, которые когда-то слышал ежедневно, а теперь не смог бы повторить. Я вспомнил сейчас почему-то папу, который держит книгу, часами не листая страниц. Вспомнил маму, которая тоже начинала становится прозрачной. Вряд ли это связано с музыкой или звуками – скорее, с общим чувством отчаяния. Обидно, что так всё получилось.

Я вспомнил Наську: клетчатую юбку, скол на зубе, чехол от тромбона, запах ухи. Потом – прозрачные плечи, испуганный взгляд, силуэт, напоминающий скорее клубящуюся в воздухе тень, нежели человека.

И решился. Схватился за первую балку и двинулся вверх.

Надо попасть в ангар. Если не справлюсь – окончательно признаю себя трусом. Дедушка давным-давно говорил: «Если ты хоть раз согнулся в покорности перед страхом, судьба твоего позвоночника предрешена: ты согнёшься снова». Мне кажется, что он не врал.

А, к чёрту. Хорошо, что Витька рядом. Иначе бы точно струсил.

***

Наська исчезала так же медленно, как болезнь, пожиравшая город.

Сначала она горевала по Антоше Лорею, снимала со стен плакаты, которые тлели, покрывались чёрной коркой, копотью и ссыхались, как надкусанные яблоки ссыхаются от времени.

Потом она пришла в мастерскую к дядюшке Винтеру и пыталась помочь со сломанными граммофонами. Получалось выудить звуки только из самых новых проигрывателей, а остальные молчали, хотя всё внутри было по своим местам, вычищено и ухожено. Руки дядюшки Винтера дрожали, голос сбивался, и через два дня безуспешной возни он закрыл лавку, выпроводил Наську, поднялся в комнату и уснул. Сами знаете, что он таки и не проснулся.