Мариус приподнялся в кровати, а медбрат знал со слов врача, что это положение вредно для человека с тридцатисантиметровой раной в животе. Но и в бреду Мариус оставался силен, и пришлось позвать второго медбрата, чтобы уложить его на спину. А вскоре понадобился и третий – чтобы удерживать сопротивляющегося мужчину в этом положении.
Мариус сдался.
– Зовите всех шестерых! – кричал он. – Всех шестерых! Что вы понимаете в моей болезни? Ты, продавец овощей! Ты, парикмахер! Ты, cultivateur[39]! Ты, капитан паромчика из Парижа в Шербург! Ты, парижский газовик! Ты, водитель парижского такси, как и я! И вся ваша премудрость, ваш опыт ушли на то, чтобы со мною нянчиться! Мобилизовались медбратьями, потому что дружите с другом депутата! Я не знаю никакого депутата, я попадаю прямиком в окоп на передовой! Sales embusqués! Sales embusqués! La Patrie Reconnaissante!
Он откинулся на спину и ненадолго притих. Он был в сильном бреду, а значит, конец был не за горами. Его черные брови исказила гримаса боли, закрытые веки дрожали. Серые ноздри сужались и расширялись, а серые губы натянулись, обнажив оскал покрытых желтым налетом зубов. Беспокойные губы постоянно искривлялись, исторгая очередное беззвучное проклятие. На полу возле него лежала груда покрывал, с яростью сброшенная им с койки, по обеим сторонам которой свешивались бледные мускулистые волосатые ноги – так, что пальцы доставали до пола. Он все время пытался освободиться от брюшных перевязок, дергая за булавки слабыми грязными пальцами. Пациенты по обе стороны от него отвернулись, чтобы не чувствовать запаха – запаха смерти.
В палату вошла медсестра. Она была единственной женщиной, работавшей в палате, и она решила прикрыть его сброшенным покрывалом. Мариус попытался ухватить ее за руку и заключить в свои слабые, охваченные бредом влюбленные объятия. Она ловко увернулась и попросила санитара, чтобы тот его прикрыл.
Мариус зашелся ликующим, хищным, вялым, визгливым смехом.
– Не связывайся с прокаженной женщиной! – кричал он. – Никогда! Никогда! Никогда!
Потом ему снова дали морфия, чтобы он вел себя тише и приличней и не мешал другим пациентам. И он умирал всю следующую ночь, и весь следующий день, и всю ночь после этого, потому что это был сильный и невероятно живучий мужчина. И, умирая, он продолжал изливать на всех свой жизненный опыт и свои выводы о жизни, какой он ее прожил и узнал. И когда он видел медсестру, то начинал думать об одном, когда видел медбратьев – о другом, когда видел мужчину с Croix de Guerre – о третьем, а когда видел joyeux – о четвертом. И обо всем этом он сообщал всей палате, не умолкая. Он был в глубочайшем бреду.
Он умер мерзкой смертью. Умер после трехдневного беснования и проклятий. Перед его смертью в той части палаты, где он лежал, стояла ужасная вонь, и она отражалась в грязи слов, которые он выкрикивал на пределе своего обезумевшего голоса. Когда это закончилось, все вздохнули с облегчением.
Конец наступил внезапно. Он наступил после диких метаний, после жесточайших проклятий, после жесточайших истин. Как-то ранним утром ночная медсестра посмотрела в окно и увидела процессию, которая уходила с территории госпиталя через ворота и удалялась в направлении кладбища близлежащей деревни. Первым шел священник, держа в руках деревянный крест, сделанный накануне плотником. Он пел что-то грустное, а у ворот, взяв под козырьки, стояла стража. Через ворота прошел кортеж из дюжины солдат – четверо из них несли гроб. На гробе красовался славный французский триколор. Медсестра инстинктивно оглянулась на койку Мариуса. Когда он умрет, все будет точно так же. Потом ее взгляд упал на парижскую газету на столе. Одна из колонок была озаглавлена: «