Он почувствовал неладное, а потому оборвался. Но – было уже поздно. Не следовало ему рассказывать и о кафедре математики, и о способностях. Чем более мы человека хвалим, тем вернее восстанавливаем против него родственников, друзей и прочих знакомых кролика. Но тогда ни он, профессор и доктор, ни куратор наш Шубин, аспирант, ни я – просто студент физ-меха, не думали, что группа потопит своего же товарища.

– …он что – считает, будто ему все позволено? Все как один горбатятся, сдают зачеты, экзамены… А Львов думает, что он может прийти, когда ему вздумается, ответить на пару вопросов – и готово – сбросил сессию. Нет уж, ты попотей с нами заодно, а тогда мы и решим, что ты можешь. И не смотри на меня так! Не боюсь я твоих кулаков!

– И не надо, – отозвался Граф.

Это были первые его слова за минувший час. Единственная разумная фраза, которую он мог вставить в этот гвалт. Юра Крохин, что кричал о кулаках, был почти клиническим идиотом. Он был как все и за всех сразу. Чувствовал то же, что копошилось и в наших же душах, только переживал это намного острее. И не стеснялся высказывать. Собственно, до него уже успели выговориться почти все. Юра и здесь оказался последним, но отнюдь не с краю. Он говорил те же пошлости, что и остальные, но совершенно без стеснения, и оттого-то они обретали дополнительный вес.

Нас было много, он – один. Он проявил нашу сущность, мы доказали его слабость…

Лена спросила:

– Почему говоришь «мы»? Неужели и ты клеймил и грозил?

– Нет. Я отмалчивался, – честно признался аз грешный. – Ты думаешь это лучше?..

Не знаю, поняла ли она.

На этот раз я не бросился первым. Я вообще не ударил ни разу. Но и не сбежал, и уж тем более не пытался встать с ним бок о бок, спина к спине у мачты, против тысячи вдвоем. Я побоялся. Струсил. Ругайте меня, корите! Наказывайте, вы, смелые и правдолюбивые! Все вы – ум, честь и совесть нашей эпохи…

Полтора часа, полную академическую пару, тянулась эта массовая истерия, и никому не хватило чувства меры залепить пятерней по физиономии оскалившемуся коллективу. Впрочем, для этого необходимо мужество особенного рода. У Графа оно, возможно что и было. Он спокойно выслушивал самые дикие оскорбления и даже не пытался защищаться. Сначала мне показалось, что он дает выпустить пар, снизить давление, чтобы потом уже и попросить прощения. Но время шло, мы говорили, а он все так же молчал. Стоял у стены и глядел нам прямо в глаза. Не переминался, не теребил свитер руками. Оттого-то народ распалялся все пуще.

– …не в товариществе дело. Если будем потакать друг другу, то эдак кто знает до чего докатимся. Мы учимся не за свои деньги. Государство оплачивает наши дипломы авансом, чтобы потом мы могли честно вернуть ему затраченные на нас средства. Я не уверена, что Сергей Львов отработает свой долг.

Староста говорила как будто писала. А писала – словно бы думала. И получалось у нее отвратительно. Горе в кубе даже непроизвольно ерзнул в сторону, но податься уже было некуда.

– Будет ли группа ходатайствовать, чтобы Львова оставили в институте? – спросил Шубин.

– Нет, – ответила за всех староста.

И никто не перечил.

– Видите ли, Львов. – сказал Горьков: вот он-то уже глядел только в столешницу. – Мы пытались быть объективными, толерантными. И кафедра, и деканат пошли бы на нарушение собственных же инструкций. Принципов, если говорить высоким штилем. Но – если бы это было обоснованно. У вас есть потенциальные возможности для занятий физикой, однако научная работа, современная научная работа, предполагает совместную деятельность довольно-таки большого количества людей. Неуживчивый человек опасен для научного коллектива в той же степени, что и тупой. Я бы сказал, что они оба в равной степени бездарны. Но вы пока еще молоды. И ваш стиль поведения – всего лишь юношеская бравада. Так же и резкость ваших товарищей – следствие того же, извините, незрелого максимализма. Может быть, вы попробуете еще раз объясниться, достичь какого-то разумного компромисса…