В молодости Андрюшка много повидал: был у донских казаков, затем его занесло в Запороги, в ватагу Северина Наливайко. Когда же того разбил гетман Жолкевский, Андрюшка бежал под Смоленск, но там попал в плен к московитам, «в языцах», и был выслан в Сибирь. Сначала он попал на поселение в Тобольск. Потом, как не пожелавшего принять православие, его перевели в Сургут, поверстали в конные казаки. Многие его друзья по несчастью, из «литвы и черкас», во времена Годунова вышли в боярские дети. Некоторых, кому повезло, оставили служить в подмосковных городках.

– Ну и дурень же ты, Андрюха, – сказал Тренька. – Ходил бы сейчас в сынах боярских. Это же 25 алтын[14] в разницу. Разумеешь, ядрена мать? Коли бы в десятники вышел, аль в атаманы, это же восемь рублей. Вон сколько стоит твоя матка бозка! – засмеялся он.

– Давай, иди отсюда – выкидывайся! – рассердился Андрюшка. – Влез в чужие сани и дуришь!

– Ну-ну, не буду! – миролюбиво сказал Тренька; ему ужасно не хотелось сидеть одному в холодных санях. – Знаешь сколько положили вашему Мартыну Боржевинскому, тому, что в Томской свели?

Андрюшка тяжело вздохнул, с сожалением посмотрел на него.

– Десять рублей! – поднял атаман вверх палец. – Чуешь? У меня же только восемь и шесть алтын, – с обидой в голосе добавил он.

Затем, не в состоянии долго думать об одном и том же, он засмеялся и толкнул в бок «литвина»:

– Ладно, Андрюха, споем! Что мы делим-то не свое!

Андрюшка пел охотно. Его не надо было упрашивать. Он откашлялся и затянул сначала тихо, потом все громче и громче. Набирая силу, над санями понеслась песня: «Во-первых-то санях атаманы сами! Во-вторых-то санях ясаулы сами!»

Тренька поддержал его, залихватски подсвистывая после каждого куплета.

– А в четвертых-то санях разбойники сами! А в пятых-то санях мошенники сами!

По всему обозу подхватили, и над заснеженной тайгой грянула по-кабацки безоглядная песня: «А в шестых-то санях Гришка с Маришкой!..»

Отзвенев, она внезапно оборвалась. Как будто слабая пташка из дальних теплых краев, на минуту выпущенная из клетки, она потрепетала на яром сибирском морозе и снова забилась под теплые шубы служилых. И там, свернувшись под сердцем, она затихла, чтобы дождаться своего очередного часа.

Но разошедшегося Андрюшку уже было не остановить.

– Гамалая по Скутаре по пеклу гуляе, сам хурдыгу разбивае, кайданы ломае: вылетайте, серы птахи, на базар до паю!

– Эй, Иван, слушай, это для тебя! – крикнул Тренька Пущину, подпевая Андрюшке: «На гору конь упирается, под гору конь разбегается, эй, эй! О калину расшибается!..»

Казаки и стрельцы громко захохотали. По тайге понеслось гулкое эхо: «Хо-хо-хо!»

– Стой! Тпр-рр! – вдруг закричал проводник, придерживая бег санного обоза перед замаячившей вдали крохотной деревушкой.

– Эй, ямской, чо там?

– Чо, чо!.. Ничо!

– Мужики, матерь вашу, чо там?.. Волки!

– Эка невидаль!

Впереди на дороге, в ранних зимних сумерках, виднелось что-то бесформенное, темное.

Присматриваясь, проводник подъехал ближе и увидел мужика; тот стоял как-то странно – на карачках…

«Пьян, что ли?» – подумал было он, но вспомнил, что сейчас крещенье и мужик гадает на урожай, приободрился и задорно закричал: «Эй, поберегись!»

Мужик резво вскочил, отпрыгнул в сторону и увяз в глубоком сугробе.

А мимо него вереницей понеслись сани, и путники, разгоняя кровь, завеселились.

– Штаны держи! – гаркнул Тренька.

– На хлебушек! – крикнул Пущин и бросил мужику охапку сена.

– Вот тебе и урожай!..

– Давай, давай, казаки!..

Деревушка мелькнула и осталась позади…

К Верхотурью они подъезжали уже поздно вечером.