А вот и он сам. На высоком берегу Павды стояла большая, рубленая в охряпку изба. Рядом с ней громоздился сарай с сеновалом и стайка. Поодаль, на берегу реки, из-под сугробов торчала крыша бани. Над избой тоненькой струйкой поднимался вверх дым. В морозном воздухе остро пахло хлебом, щами и навозом. Крохотный ямской стан, затерявшийся в тайге, сулил теплый и сытый ночлег.

И путники, при виде его, сразу оживились, как будто у них и не было позади тяжелого перехода через Павдинский камень.

– Эй, есть тут кто-нибудь! – гаркнул Тренька, не по виду ловко вываливаясь из саней на снег. – Принимай гостей, хозяин!

– Лиха на тебе нет, мил человек, – ворча, выполз из избы мужик с всклокоченной бородой.

Грязный от копоти и жира, в старых катанках и дырявом однорядном зипунишке, прожженном на спине, в теплых, по-стариковски обвисших штанах, он был похож на обычного деревенского деда. В пустых же светло-голубых его глазах застыла ранняя скука и равнодушие к жизни.

– Принимай, принимай, дед! – подошел к нему Пущин. – Чай, затосковал без людей-то?

– Тю! Какой я тебе дед?.. Сорок годков еще не жил. А на сие место токмо едина тоска будет – кабы от пришлого люду упасу найти.

Подошел проводник, за ним казаки и мужики: «Устраивай, дед!»…

– Ты что, как малой? Занимай что хошь – сё государев двор!

– Иван, бери припасы и айда за мной! – подтолкнул Тренька в спину Пущина. – Забивай места в рубленке, покуда казачки не набились!

В просторной избе было пусто и холодно. Вдоль глухой стены сплошным длинным рядом были настланы широкие нары. У маленького оконца, заволоченного тусклым бычьим пузырем, кособочился на чурбаках стол, к нему приткнулись такие же кособокие лавки. В переднем углу виднелись закопченные образа с потухшей лампадкой и висели черные от сажи рушники.

Вслед за атаманом и сотником в избу шумно хлынули обозники, подняли в ней сутолоку.

Тренька ловко растолкал казаков, покидал на нары свои узлы и пихнул в спину замешкавшегося Пущина.

– Не лупись – на полу спать будешь!

Он выхватил у него из рук мешок и бросил его рядом со своими пожитками.

– Вот теперь ладушки!

В избу заглянул ямской проводник, обвел недовольным взглядом забитые до отказа нары.

– Казаки, подводы надо поставить и лошадей пораспрягать. Они пристали не меньше нашего…

– Идем, идем! – откликнулся Пущин и стал натягивать на себя опять шубу.

– Поставь и моих, – попросил его Тренька, деловито копаясь на нарах. – А я здесь пока устрою. Не то, кабы, не занял кто.

– Добро, – буркнул Пущин и вышел вслед за проводником во двор стана.

В избе скоро все разобрались с местами, поели и улеглись по нарам.

– Эй, ямской!

– Чего тебе?

– По Чусовой-то ближе будет, аль нет?.. Эй, ямской! – позевывая, спросил Тренька проводника, широко раскинувшись на мягком тулупе.

В жарко натопленной избе было душно и тесно от кучно, вповалку лежавших людей. Давала себя знать усталость, но вонь и клопы мешали заснуть.

– Ты что, ямской? Слышь, аль нет!

– По летнему пути может и ходче, – нехотя отозвался из темноты проводник, по-вологодски окая. – Токмо на Чусовой яму нет…

– Да там же Строгановы, – подал голос Андрюшка. – Чего лучше для яму?

Тренька не удержался, захохотал, сразу разогнав остатки сна. За ним загоготали казаки и мужики.

– Строгановы подвод не дают, – сказал Пущин «литвину», – а летом – гребцов.

Андрюшка нравился ему, нравилась в нем та обстоятельность мысли и дела, которые он подмечал у ссыльных крестьян и посадских из порубежных литовских земель. И она, эта обстоятельность, на первый взгляд, походила на глупость, вызывала порой усмешку. В этой их недалекости, однако, как подметил Иван, проглядывала мудрость неторопливой природы, выносившей молчаливый приговор всем суетливым честолюбцам.